Державшие Панарина милиционеры прижали его к табуретке. Допрос возобновился.
Панарин отвечал монотонным речитативом, так и не уняв дрожь и панику в голосе. По мере того, как нервный срыв его проходил, он сникал, как побитая собака, в глазах у него появился страх, и от них расползся по всему лицу.
Закончив формальности, Логинов стал собирать бумаги со стола, а предоставленный самому себе Панарин, поднял голову и озирал свой дом, как незнакомое помещение.
- Увести, - сказал следователь.
Задержанный встал и сказал прежде, чем тронуться с места:
- Слышь, начальник, Христом Богом клянусь – не убивал. Мне и вышка не страшна – чёрт со мной: вся жизнь наперекосяк. Найди убийцу, найди эту суку, ибо век не будет покоя твоей совести.
Запоздалые слёзы, хлынувшие из глаз, сделали его почти незрячим. Он вертел головой, выгибал шею, чтобы отереть их о плечо, но безуспешно.
На дворе уже было утро, такое свежее и бодрящее, что следователю показалось, как кровь у него в жилах тоже будто запотрескивала. Куда девалась вчерашняя пурга? Курились избы дымами, бросая тень на искрящийся снег. За край неба зацепилась поздняя луна, как мысль, с опозданием пришедшая в голову.
Логинов заметил, как, идя по двору, Панарин слепо перешагнул темневшее из-под пороши пятно крови. Теперь, когда ясность была внесена, ему захотелось, чтоб убийца не только разглядел следы своего преступления, но и сам обезображенный труп любимой, как он утверждал, своей жены. Смог бы он тогда так отчаянно всё отрицать? Вряд ли….
8
Прошло пятнадцать лет.
Вторник, десятое сентября. Ярко светило солнце, и в свежий воздух, врывающийся в открытое окно, вплетались острые ароматы позднего лета.
- Вы выходите за ворота и, надеюсь, никогда больше не совершите противоправного поступка, никогда больше не вернётесь в эти стены, - говорил сидевший за столом капитан внутренних войск. – И если судьба в очередной раз ударит вас, пеняйте всё же на себя, а не на обстоятельства.
Стоявший перед ним Николай Панарин прочистил горло. Губы его покривились, изображая улыбку.
- Целая страна против меня, гражданин начальник, какие тут обстоятельства.
- Ничего ты не понял, Панарин, - сказал капитан и устало махнул рукой. – Можно сказать, зря сидел.
- Вот именно. Вот здесь вы абсолютно правы, - улыбка, наконец, удалась Панарину.
- Иди-иди, а то сейчас расплачусь….
Высокие ворота отворились, Панарин вышел, и ворота снова закрылись. Он был свободен. Виновный ли, безвинный – он заплатил сполна. И пусть в ногах противная слабость, пусть грудь сушит кашель недолеченного туберкулёза, он теперь на свободе, то есть, волен пойти куда угодно и делать, что захочет.
Из окон серой четырёхэтажки выглядывали заключённые, ждали – махнёт ли Панарин на прощание или нет. Он не оглянулся.
Два прапорщика курили на дорожке, искоса поглядывая на него. Николай прошёл мимо и даже взглядом не удостоил, чувствуя, как сверлят его спину две пары презрительных глаз.
Панарин остановился и напрягся всем телом, собрал в кулак всю волю, чтобы не испугаться, не заюлить битой собакой, готовой лизать до глянца начищенные сапоги. Ему теперь это ни к чему - он свободный человек.
За спиной раздался цокот кованых сапог. Прапорщик встал напротив, заслонив ему дорогу.
- Ты ничего не забыл?
Николай с великим трудом выдержал нагловатый взгляд и выдавил через онемевшие губы:
- Нет.
- А подумать?
- Всё при мне, документы в порядке, - отвечал Панарин, чувствуя, что над ним глумятся, и повторял мысленно: «Ты – свободный человек. Ты – свободный человек. Сейчас всё это кончится»
- А я говорю, забыл, - цедил сквозь зубы прапорщик, пытаясь выдавить из эксзаключённого признаки страха.
- Ну и что я, по-твоему, забыл? – чувствуя, как предательски трясутся руки, сказал Николай.
- Щётку ты забыл зубную, - прапорщик взмахнул рукой, будто намереваясь ударить.
Панарин даже не моргнул, лишь качнулся назад:
- Засунь её себе в жопу, вертухай.
В окнах засвистели заулюлюкали зэки, наблюдавшие эту картину. Николай оглянулся и помахал рукой бывшим своим товарищам по несчастью, потом обошёл прапорщика и твёрдо по булыжнику дорожки пошёл навстречу свободе.
9
Раннее осеннее утро. День, наверное, будет тёплый, как и вчера, как и всю неделю. Бледно-бирюзовое небо уже становится, чем выше, тем синее, и кое-где скользят по нему и незаметно тают, переливаясь нежной перламутровой волной далёкие перистые облака. Солнце кладёт длинные тени. Разгораются и сверкают крупные капли росы на траве, засохшей, но густой и не смятой. Старые яблони не шелохнутся и только беззвучно роняют пожелтевшие листья.
Николай Панарин шёл по заросшей дорожке своего, давно позабытого всеми сада. И чудилось ему, будто перед ним снова распахнулись двери потерянного мира юных снов. Это деревенское утро своей душистой невозмутимой тишиной и прохладой пахнуло на него той девственно-могучей силой, которая способна в один миг смыть и унести неведомо куда всю наносную грязь нелепо прожитых лет.
Он шёл, возрождённый и духом, и телом, останавливался и подолгу стоял, жадно впитывая в себя живительный воздух. Он слышал и чувствовал, как билось его сердце, но не болезненно и тревожно, как раньше, а мерно и спокойно, заодно с этой здоровой и светлой природой.
Врытый в землю одноногий столик, покосившаяся скамейка рядом, столбик от другой. Когда-то они пили здесь чай, в тени цветущего сада. Панарин присел и глубоко задумался. Прошлое, одно только прошлое в нём и перед ним, будто время вдруг повернуло назад и мчится чем дальше, тем быстрее.
Без малого двадцать лет не был Николай дома, и чары старого сада вызвали из глубин сознания самые милые воспоминания. События давно ушедших дней, образы людей, уже покинувших этот мир, и среди них Её незабываемое лицо. Снова и с новым изумлением он нашёл в себе всю прежнюю свою любовь, оставшуюся неизменной при всех испытаниях, перешедшую даже за пределы могилы.
Он знал её с детства, но хорошо помнил ту их встречу, когда взглянула она на него своими чёрными искромётными глазами, улыбнулась задорно, протянула руку. И это мгновенное пожатие, этот взгляд, это улыбка сразу решили всё – с этой минуты и всю жизнь он был во власти её чар, безумно её любил.
Прежняя жизнь представлялась далёким сном. А теперь, думал он, душа Настина бродит иногда этим садом. Может, сидит сейчас невидимая рядом и тоже скорбит вместе с ним, слушает запечного сверчка – последнего свидетеля их угасшего очага. А может это цикада так заливается?
Между тем, солнце поднималось всё выше и выше, отвесные лучи его проникали повсюду. Зной начал донимать. Николай поднялся и пошёл дальше. Дорожка сада упёрлась в старый заброшенный дом. Обветшалый, с забитыми ставнями, он выглядел мрачно-пугающим, оттуда даже и при дневном свете слышны таинственные шорохи и скрипы. Это его дом.
Старая обитель приняла хозяина в прохладную тишину, в которой всё другое, в которой новые видения прошлого окружают его. Время вновь уносится в прошлое. Он слышит скрипучий голос следователя и топот кованых сапог. Он видит себя, отчаянно-озлобленного и бессильного, с опутанными сталью руками. Неужели это всё, чем одарит его старый дом?
Николай силится вернуть милый образ, её голос, запах, звук её шагов, шорох платья. Он присел на старый и пыльный диван, огляделся, отыскивая хоть какую-нибудь вещь, напомнившую ему о жене.
Чья-то вороватая рука изрядно поработала в его доме. Мало что осталось, да и то превратилось в рутину и хлам. Вот зеркало. Когда-то Настя смотрелась в него. Теперь оно расколото и на него не позарились. Пыль так густо осела на него, что и отражения не видать. Или видать?
В разбитом зеркале будто мелькнуло что-то. Почудились знакомые шаги. Настя! Нет, это видение. Такое уже бывало не раз. Это преследует его всю жизнь, снится по ночам. Сколько раз он видел во сне её отражение в этом старом зеркале. Будто манит его к себе. Он слышал её голос, звавший его в этот дом, к этому зеркалу. Бросался Николай и натыкался на чей-то чужой и злобный взгляд. А когда просыпался, оставалось в душе смутное воспоминание, без подробностей.
Многие годы томился он желанием разгадать тайну гибели жены. Рвался на свободу с одной целью – отомстить. Но шли годы, уходили силы, менялись желания. Теперь одно из них, последнее, он в силах исполнить. Ради этого он здесь, и некому ему помешать. Всё, пора!
Николай решительно встал, прошёлся по комнатам собирая в кучу на полу деревяшки и всё, что может гореть. Поджёг и снова сел на диван, сосредоточенно глядя в набирающий силу огонь. Дым клубами пошёл по комнатам, ища выход наружу.
Стало трудно дышать. Пол горел. Пламя раз-другой лизнуло потолок, зацепилось за него, стало шириться. И вот он затрещал поглощаемый огнём, посыпались горящие обломки, обдав лицо колючими искрами. Сердце сорвалось и понеслось куда-то прочь. Потом и в ушах что-то зазвенело, затянуло туманом глаза.
- Господи! – шептали спекающиеся губы, - дай мне силы.
Николай упал с горящего дивана, теряя сознание. Но в то же мгновение инстинкт самосохранения подбросил его с пола и метнул в окно. Выбив раму и заколоченные ставни, Панарин вывалился во двор, и здесь его подхватили набежавшие соседи, сбили с него огонь.
Он был без сознания и пришёл в себя только в больнице. Тушившие пожар люди утверждали потом, что из горящего дома неслись чьи-то безумные вопли. А прибывшие на следующий день милиционеры нашли в развалинах под закопченной печью обугленные человеческие кости.
И снова был суд, и пошёл несчастный, чуть было не погубивший себя, Николай Панарин на третий срок.
Давно уж за окнами стемнело. Давно уж Таня выпроводила за дверь последнего посетителя. Мы перешли в подсобку, а там появилась бутылочка водки, и пиво можно было пить бессчётно, наливая из-под крана, и закусывать сушёной рыбой с витрины.
Наконец Панарин закончил свой рассказ и замолчал, криво, одной щекой усмехнувшись. Обожженное лицо его разгорелось сухим румянцем, глаза были полны глухой тоски и слёз, обветренные губы схватывала дрожь.
- Вот сейчас выпил, - сказал он. – И не знаю, что со мной стало - и освежило, и обожгло.
- Брось, - не совсем впопад посоветовал я. – Береги душу бессмертную.
Я-то заметил, что он и прежде был «под мухой». Но не это раздражало, а то, как влажно блестели глядящие на него Танины глаза. Начал догадываться, на чьей стороне её симпатии, кто здесь – третий лишний.
- Экая ночь! – вздохнул я. – Как над всей твоей жизнью, Николай.
Все дружно посмотрели на окно. За запотевшим стеклом действительно властвовала беззвёздная ночь, затянула весь мир непогодной хмарью. Одинокий уличный фонарь трепали порывы ветра, хлестали снежно-дождевые струи.
Мы молчали, и в этой тишине вдруг громко всхлипнула Таня, а потом и разрыдалась, не стыдясь своих слёз. Мы с Николаем уткнулись в пиво - любые утешения здесь были явно неуместны. Проплакавшись, она стала, как все женщины в горе – тихой и сдержанной. На побледневшем лице её особенно выделялись припухлые губки да синие глаза.
- Ты не считай себя пропащим, - сказала она Панарину. – Настоящее золото и в грязи блестит.
Николая и самого, я заметил, душили слёзы, еле он их сдерживал. Он не знал, куда спрятать дрожащие руки. Вдруг лицо его как-то резко обдало смертельной бледностью. Панарин заметно напрягся, стоял несколько мгновений, не шевелясь, прислушиваясь к хрипам в груди. И разом лёгкие его и горло наполнились кашлем, и в них мало осталось места для воздуха – Николай задыхался.
Татьяна захлопотала вокруг него, попеременно предлагая пива, водки, холодной воды и кипятка. А меня от этого взрыва чахотки передёрнуло, и появилась обнадёживающая мысль - женское сердце на жалость мягкое, но у жизни свои законы. К чему Тане этот харкающий кровью зэк, когда рядом молодой и красивый верхнеобразованный интеллигент?
Таня, тем временем, усадила Панарина, даже в избытке чувств обвила рукой его шею. Он отстранил её от себя нежно, но твёрдо:
- В народе говорят - лучше умереть в поле, чем в бабьем подоле.
И это был великолепный тактический ход - ну, какая женщина смирится с мыслью, что её отвергли. Нет, это они привыкли отвергать, добившись внимания. Короче, Панарин бросил наживку, и Таня заглотила крючок по самые гланды.
Взглянув на неё, я понял, что ловить мне здесь нечего. В тревоге и хлопотах она преобразилась, стала ещё привлекательнее - губы источали нежность, а глаза светились лаской.
Уже поглядывая на дверь, спросил:
- У тебя, мой друг, с тех самых пор и женщин других не было?
Он уже прокашлялся, отёр рукавом слёзы и ответил, устало прикрыв глаза:
- Сердце не принимает - разве может, кто сравниться….
Каково? Последний гвоздь в гроб моих надежд. Теперь Тане изо всех сил захочется пролезть в его неприступное сердце. Внешне она уже успокоилась, но не смогла скрыть проявления душевного переживания – её тонкие пальцы без устали теребили кофточку на груди.
Вообщем, пора сворачиваться.
Бредя домой по лужам, сделал один грустный вывод: всё зависит от судьбы – что положено, то и будет. Но, вспомнив Панаринский взгляд - то тревожный и порывистый, то полный страдания и мольбы - поправился: и от таланта тоже. Женщин добиваться – это вам не статейки в газетку кропать, тут особые способности нужны, и верхнее образование вряд ли поможет.
На сыпучем взгорке внутри подковы села сумерничают две фигуры. Вечерняя синь сворачивается, густеет, запекается чернотой, и трудно отличить, кто из двух девушка, а кто - плечистый парень. За первой звездой вызрела вторая, третья, и потянуло сыростью.
Девушка недовольно поводит плечами, словно отгоняет озноб:
Она была очень смешная в этом одеянии - из рукавов виднелись только кончики пальцев. Девушка высоко поднимала руки, чтобы рукава упали.
Даниил чувствовал, как она отогревается у него на груди и становится все более кроткой. Он поцеловал сначала ее глаза, потом губы - они пахли парным молоком и свежим хлебом.
- А ты смерти боишься? — спросила она неожиданно.
- Нет.
- А я боюсь. Все вижу, как меня хоронят, и хочется, чтобы было много народу, и чтобы говорили обо мне разные хорошие слова.
Им хорошо было сидеть рядом, их колени смыкались.
Как всегда она повелевала:
- Ну что ты так просто смотришь - поцелуй меня.
Или:
- Мне холодно - дай мне в рукав твою руку. Ой, какая она добрая!
Или ещё:
- Ты сидишь от меня далеко, подвинься ближе.
А потом:
- Ну, хватит обниматься, пойдём погуляем.
Он делал все, что она хотела, делал и смеялся. Ему нравилось, что есть на свете человек, который им повелевает. Он привлек ее и ощутил, как она ладно слеплена - шея, руки, плечи, округлые и неожиданно хрупкие.
А ночь давала о себе знать. Где-то над головой шумела листва невидимых в темноте деревьев. Откуда-то издалека доносился тревожный крик совы. Налетел ветер и медленно растер все звуки. Небо оторвалось от земли, кое-где даже посветлело. Смолкли шумы вечера. Стало теплее, тише и спокойнее.
- А я тебя не отпущу домой, если даже будешь просить, - сказал Даниил, воодушевленно обхватив плечи подруги. - Да, да, если даже придет твоя мама, все равно не отпущу.
- Мама…, - произнесла девушка так, будто все было за какой-то далёкой гранью, где начинается нечто призрачное, что, быть может, существует, а возможно, создано воображением.
Молча шли и слушали, как мягко шумит ветер листвой, и перекликаются во сне птицы. И все, казалось, отступило куда-то прочь, и села, большего села нет рядом.
Мягкость неба и тихо засыпающей земли, нерезких, но необъяснимо тревожных запахов и теплого ветра обняли их. Село спало, но тишина была и приятна, и чуть тревожна.
За околицей небо было нетускнеющим, и белесые полуночные сумерки разлились над полем. Земля давно остыла от полуденного зноя, дышала холодной свежестью, а повсюду в стороне, отступая от дороги, где днем поблескивали солончаки, поле было мягким, серо-пепельным.
Они пересекли дорогу, и пошли по траве. Она была молочно-зеленой от росы, и там, где они ступали, оставался темный след. Ноги стали влажными, и туман обнял их, но они не чувствовали ни холода, ни влаги. Где-то вдали невысокой и прозрачной черточкой темнел лес.
- Я весь день работала, - вдруг произнесла она, - весь день. И ждала тебя, чтобы пойти на озеро. Пойдем?
Они шагали по большому лугу, огибая околицу. А потом дошли до озера, и он оставил ее на круче, а сам поспешил к поваленному дереву у воды. Разделся и поплыл - поплыл быстро, сильно работая руками.
- Вода холодная? - крикнула она.
- Нет, совсем теплая! Теплая! — отозвался он.
Она сбросила с себя платье, легко ступая, бесшумно вошла в воду.
- Нет, не теплая! - сказала она, - не тёплая, а хорошая.
Он вынырнул рядом с девушкой и коснулся ладонью ее спины.
- Ну, говори - останешься со мной до утра или нет? Говори!
Она засмеялась и устремилась к берегу. А он настиг ее и, взяв на руки, погрузил в воду, а потом бережно приподнял и снова погрузил.
- Катя.... Катя….
Они выбрались на берег. Вода сберегла дневное тепло, не хотелось из нее выходить.
Он натянул на мокрое тело штаны и рубашку и побежал к темневшему невдалеке строению, не дожидаюсь ее.
- В домик, там тепло! — позвал Даниил.
- Там призрак!
Он не расслышал.
- Приведение там! – крикнула она громче. - Призрак!
- Если там даже черти, я всё равно пойду.
Она нагнала его, когда он входил в открытую дверь давно покинутого хозяевами дома. Здесь было сухо и тепло.
Они прошли в комнату к пустующему проему окна. Тут было еще теплее, чем у порога.
- Здесь сядем, - сказал он и, бросив пиджак на подоконник, сел, привалившись к косяку.
Она села рядом.
- Теперь понятно, почему здесь водятся призраки. Как тепло!
- Да, тепло, - сказала она и зябко повела плечами. - Дай мне руку.
Она подвинулась к нему, приникла щекой к его груди. Он вздохнул. Она приподнялась и схватила его шею. Ее волосы упали ему на лоб. Напитанные водной свежестью, они стекали по лицу, застилали глаза. И будто горячий поток ворвался в его грудь и растекся по телу....
Немного позже, когда они затихли в легкой и радостно полудреме, он вдруг шепнул:
Она уткнулась ему в грудь и притихла испуганная. Что-то пискнуло, пролетело над головой, обдало потоком холодного воздуха.
- Летучая мышь, - не увидел, догадался Даниил.
Было поздно – от озера тянуло прохладной сыростью, и звезды в проеме окна укрупнились, мерцали пронзительней, точно их обмыло к полуночи упавшим с неба туманом.
В тишине, нарушаемой лишь спокойным и приглушенным звоном цикад, девушка первой что-то уловила, завертела головой, прислушиваясь. Однако Даниил, тоже встревоженный ее поведением, ничего не слышал. Катя всматривалась в сажную темноту избы, напрящаясь всем телом. В этот момент и он наконец уловил посторонние звуки в непроглядном нутре дома. Почудилось, кто-то тихо, часто ступая, шел по чердаку – похрустывание шлака доносилось с каждым шагом отчетливей.
Пресеченный шепот Даниила протек ей в ухо:
- Кажись, сам призрак жалует.
Скрипнула половица в соседней комнате. Вглядываясь и прислушиваясь, Катя ощутила, будто сердце ей притиснули к грудной клетке. И, пересилив растекающуюся по телу немощь, она переместила ноги за окно на завалинку.
Даниил, весь тоже сжавшись, смотрел в темноту и молчал, будто невзначай приключилась с ним немота. Темень теперь казалась ему столь плотной и непривычной, ровно бы с такой никогда не только не сталкивался, но и не мог даже представить: коли глаз – не сморгнул бы. У него неизвестно почему возникло
смутное представление, что изба, в которой они притаились, не просто ютится на отшибе, а стоит совершенно одиноко, и нет рядом села - такая мертвая тишь вдруг обуяла округу. .
- Катя! Катя, престань! - Даниил круто повернулся, лицо его оказалось совсем рядом - посеревшее, сжатое. Прохладный ветерок, легко проникающий в дом, шевелил его волосы, но парень не чувствовал сквозняка - липкий пот страха струился по телу, губы мелко начали дрожать. - Чего испугалась?
Он встал. Бесшумно потоптался на месте, потер вспотевшие руки, заставил себя сделать несколько шагов от окна, прислушался. По-прежнему было тихо, так тихо, что он слышал частые толчки своего сердца и шум дыхания. Сделал еще несколько шагов и опять прислушался. От страха или от волнения постукивали зубы, и он до боли сжал челюсти.
На чердаке кто-то прыгнул - с потолка посыпалась труха.
И тут они услышали вой - бессловесный, нечеловеческий вой, от которого стало жутко на душе.
- Даня! – испуганно закричала девушка, отскакивая от окна.
Парень метнулся на голос, под ногами у него загремела незакрепленная доска - он неловко упал и застонал....
Катя ждала во дворе и встретила так, будто не чаяла увидеть больше. Она схватила его за руки:
- Дань, тебе плохо? Я так испугалась! Пойдем отсюда быстрей.
Она действительно была напугана. Он видел это. Наверное, и его чувства отразились у него на лице, так как она потупилась и слегка отступила.
- Ничего, - сказал Даниил, опираясь на ее плечо и слегка прихрамывая при ходьбе. - Всё нормально. Правда, я отведал шутку призрака. Это было не слишком приятно.
Невеселый – хмурый и заплаканный занялся день. Утро сейчас или вечер не разобрать - вокруг серо и сумрачно, низко нависли тяжелые, как налитые свинцом, облака. Лишь лужайка за околицей пестреет цветами, радует глаз.
Много красивых мест в округе. С колокольни старой церкви далеко по обеим сторонам шоссе поля видны как на ладони, все простроченные проселками, расцвеченные яркой, сочной зеленью кукурузы и желтоватой проседью созревающей ржи. Вдали у горизонта, где темнеет зубчатая стена леса, серебрится водная гладь большого озера. Меньшее - рядом с селом, за дорогой. На берегу – старый дом и развалины подворья по самую крышу затянутые бурьяном.
Каждый вечер, как только стемнеет, в развалинах кричит сова. Старый охотник Тарас Согрин, живущий по соседству, не раз кружил здесь с ружьем, но ему никак не удавалось выследить и убить зловещую птицу.
А вокруг дома творились удивительные дела. Про него ходили различные небылицы, которые со временем обрастали жуткими подробностями. Говорили о разгуливающих по двору мертвецах, об их оргиях в пустующем доме, о Желтом Призраке, убивающем людей, и тому подобной чепухе. Особенно страшно звучали россказни о мифическом приведении. Говорили, что это никакая не выдумка, что призрак на самом деле живет в заброшенном доме, и даже в деталях описывали его внешний вид. Немало нашлось очевидцев, которые утверждали, что он действительно желтого цвета и глаза у него светятся в темноте. Это наблюдали шоферы, возвращавшиеся в деревню ночью и с шоссе освещавшие фарами мрачное подворье.
Досужей болтовне верили и не верили, и все-таки желающих заглянуть в этот дом не находилось. Дальше калитки в заброшенный двор не шла злая, черная как уголь, собака Тараса, скулила и лаяла, вертясь в ногах - пойди, узнай, с чего это подхватилась она в светлый день.
- Кто там? — встревоженный поведением пса останавливался хозяин.
А потом говорил соседям:
- Многое, очень многое повидали наши лунные ночи с тех пор, как опустел этот проклятый дом.
Поросшее редкой растительностью лицо его в этот момент напоминало плохо ощипанную куриную тушку, а на носу красовались очки, назначение которых никто не мог понять. Много бессонных ночей провел Тарас, думая об этом доме и его дурной славе, но каждый раз заходил в тупик.
Однако нужда житейская брала верх над предрассудками. Вода в большинстве сельских колодцев не годилась для питья, а у заброшенного дома в старом, давно нечищеном - была холодной, вкусной, будто родниковой, которая, казалось, мертвого могла оживить. Хаживал туда и Тарас Согрин.
В это утро он проснулся рано от беспричинного чувства тревоги, смутного ощущения опасности что ли. Походив по усадьбе и убедившись, что в хозяйстве все в порядке, понял, что его беспокойство шло изнутри, из глубины сознания.
Предчувствие скверного отравляло душу. Тем не менее, Тарас натянул на плечи зеленый коробившийся плащ, подхватил, отполированное до чёрного блеска коромысло, ведра и пошел печатать новыми кирзовыми сапогами следы на пыльной тропке. По пути встретил сторожа колхозной заправки Волнухина с вздувшейся щекой, повязанной жениным красным платком, остановился:
- С какого фронта топаешь, Митрич?
- С дежурства. Вторые сутки зубами мучаюсь. Флюс.
- Флюс – пустяковое дело, переболится.
Со сторожем Волнухиным у Тараса были непростые отношения. Иногда ему казалось, что злее человека, чем Андрей Дмитрич, трудно отыскать на белом свете. Иногда Волнухи производил такое сердечное впечатление, что хотелось общаться с ним, не расставаясь. .
- Всё в порядке, - ответил Тарас, поднимая коромысло на плечо.
- А чего не спится?
- Старуха не даёт.
- Понятно. По воду значит? – Волнухин выплюнул недокуренную папиросу, наступил на неё носком сапога, взглянул исподлобья, поморщился от неуёмной боли.
- Слыхал сегодня?
- Чего слыхал? - насторожился Тарас. - Может беда какая?
- Беда тут известная, - ответил сторож. - Кто-то ночью в дом залез, а там как затрубит.
- А ты как узнал? С того берега-то?
Ничего не ответив, Волнухин повернулся к заброшенному дому и поманил за собой Согрина.
Тот взволновался:
- Сейчас пойдем? Или погодим?
Шагая за спиной Волнухина, Тарас спросил:
- Так ты все дружка своего караулишь? И днем, стало быть, и ночью.
- А как же, - ответил сторож. - Приходится вроде как в прятки с ним играть. Однако он увертливее оказался, чем я полагал.
- А пойдем, поищем этого твоего крестничка, хоть весь дом перевернем, - предложил Тарас. - Нам-то с тобой все равно времени не занимать, а если изловим этого гада, будет что людям рассказать.
- Ты чегой-то такой отчаянный стал? - покосился Волнухин и покачал головой. – Странно.
- Дак ведь соседи ж. По ночам я частенько оттуда разные звуки слышу.
Наискось тропинкой пересекли огород, заросший лопухами и крапивой. У колодца Тарас оставил ведра, и вместе с задов подошли к подворью.
Когда-то здесь были овин и омет - сараи для соломы и мякины. Теперь ничего этого не было, осталась только обвалившаяся яма, заросшая чуть ли не в рост человека репейником и крапивой, да кое-где торчали замшелые столбы.
И во дворе их взору предстали явные приметы запущенности - черные проемы окон без рам, лишь одно скалилось разбитыми стеклами. Калитки не было. Над тыном чернело голое сучье засохших вишен. Все сплошь заросло густой, поколено лебедой. Дом был давно покинут, и, видать по всему, тихо умирал на ушедшем в землю щербатом фундаменте.
Вдруг ветер нашелся в пространстве, упал на обветшалую, всю в прорехах крышу, загудел протяжно и выкинул, через чердачное окно щепотку белого пуха, который закружился, закружился, мягко оседая на землю. Над колокольней раскричались встревоженные грачи. Волнухин приостановился.
- Вот говорят, что ведьма черту душу отдала, а перед смертью ищет силушку свою черную кому передать. Не найдет, так вот и бродит по таким развалинам, - он кивнул на угрюмое строение, и его хворое жалобное лицо искривила гримаса.
Остановился и Согрин:
- День-то какой у нас?
- Духов…
- То-то, что Духов... А куда пришли-то, смекай... В старину, помнишь, говорили:
... «воскресение мертвых в памяти в духе перво-наперво будет,…придут к нам покойники полдничать…», - лицо его стало бледным.
Запугав друг друга, старики остановились среди двора, поглядывая по сторонам.
- Так и враг человеческий, - продолжал Волнухин, - любит быть по таким местам.
- А мы, Андрей Митрич, так и понимаем, мы што против него - ништо.
Согрин готов был перекреститься и сплюнуть через плечо. На душе у него было погано - ночное беспокойство еще усилилось.
- А у меня с этого проклятущего дома по ночам в углах будто стрекотанье
завелось, тетереканье какое-то, пшиканье. Ну, его к лешему! Пойдём отсюда, Митрич.
- Погоди, - Волнухин сильными пальцами сжал его локоть. — Смотри, что это там?
Тарас проследил его взгляд и в траве под окном что-то желтое различил. Что же это такое, жёлтое? Вдвоем, поддерживаясь друг за друга, они подошли ближе. Это был мужской пиджак из желтой кожи с блестящими металлическими пуговицами - малопоношенный, почти новый, дорогой, из тех, что нынче в моде у молодежи. Лишь лоснился от влаги.
- Пожалуй, здесь действительно что-то произошло ночью, - раздумчиво сказал Волнухин.
Тараса больше всего поразил цвет пиджака. Он разом почувствовал, как слабеют его силы, и как тает его решимость искать, кого бы то ни было в этом доме.
- Бог с ним, Митрич, пойдем отсюда. Не нравится мне это место.
Постояв немного в раздумье, Волнухин поднял пиджак, встряхнул от росы. Пошарил в карманах - пусто.
- Нет, это не дело. Нет, это я все равно расследую, - твердо сказал он, взглянул на приятеля и увидел, что тот дрожит, как дрожат, когда не знают от холода ли, от страха.
Но утро-то было теплое.
- Мироныч! - позвал Волнухин. - Тебе что, плохо?
Согрин, дважды глубоко вздохнув, как можно спокойнее ответил:
- Нет, все в порядке....
- Ну, тогда для порядка давай заглянем в горницу и делу конец.
Тарас отрицательно покачал головой. Ему не хотелось разговаривать, ему было страшно, по-настоящему страшно.
- Тарас, - Волнухин помолчал. — Ты когда-нибудь….
Он, казалось, смутился и, покривившись, закончил:
- Ладно, жди меня здесь.
Решительно запахнул на груди кургузый свой пиджачишко и зашагал в открытую дверь.
Тарас не насмелился идти следом, но решился быть поближе. Ковыляя под окнами, он всматривался в полумрак и затхлость комнат. Пусто, страшно в заброшенном доме, зримо летает и сеется пыль. Кажется, что изо всех углов таращится чей-то дух, и нет ему выхода отсюда, будто проклятием они связаны.
Поодаль за дорогой визгливо взлаяла собака. Откуда-то сбоку вынырнул Волнухин.
- Фу ты! Думал, не дождусь, - сказал Тарас с явным облегчением и почувствовал, как сразу расслабился после продолжительного тревожного напряжения.
Волнухин остановился перед ним, устало сдвинул с потного лба кепку.
- Никого, - сказал он, а руки его мелко тряслись.
Тем временем утро незаметно перешло в день, и хотя солнце не показалось в небе, все же угадывалось, что путь от горизонта оно проделало немалый.
3
В тот день с самого утра Мария Агеева взялась за стирку и всё поглядывала на небо - дождичка бы, пыль прибить. Руки делают, а память тащит думы, как цепь из омута – звено за звеном, сперва ближние, потом глубже. От последнего к первому.
Николка, сын – кудряш, красавец, весельчак, голову мыльным пузырём по ветру пустил. Жизнь не жизнь, а так – сплошное балагурство. Как не урезонивает его мать, всё отговорки: «Мне купаться – мне и раздеваться». И вместо серьёзного разговора спину кажет.
Людмилка, школьница ещё, туда же, мать поучает: «Брось, мам, патоку по губам размазывать. Не уподобляйся дурной бабе при пожаре - чем попусту голосить, лучше воду носить. Пусть живет, как знает». В школе их так говорить учат что ли?
Эх, дети, дети, в кого же вы такие? В отца-покойничка, должно быть. Муженек у нее живой, веселый, оборотистый был. Он, как в селе говорили, мог достать снегу летом и взять у самого черта взаймы без отдачи. Характер! Гони натуру в дверь, а она в окно. Нет, не в нее удались дети, не в нее. Себя Мария Афанасьевна считала человеком серьезным и в делах житейских опытным.
Нырнув в сумятицу размышлений, она забыла и о времени, только руки привычно швыркали в темной воде да белой пене.
Николка - первый жених на селе. Армию отслужил, электриком в колхозе работает. Здесь всё хорошо. А с работы придет, рубашку чистую наденет, гитару на шею и - «... не ждите до утра».
- Шлендра ты полуночная, вертихвост, - ворчит мать. - Работать надо лучше, а не за девками гоняться.
А он:
- Ладно, обзывай: обзывать - наука легкая, учиться не надо.
И о чем бы ни спорила, ничего нельзя ему доказать. Слова продуманные, увещевания и укоры вязли в добродушной его улыбке, как телега в болоте.
Пробовала Людмилкой корить, он в ответ:
- Систер у меня что надо - деваха высшей консистенции, выставочный экземпляр.
Загустевшей голубизны глаза его смотрели ласково и с веселинкой.
Вспомнив о дочери, Мария тяжело вздохнула - еще одно беспокойство матери. Девка школу кончает, а уж расцвела в невесты. Статная, белозубоулыбчатая, с влажными темными глазами, словно только что выкупала их в росе, с ямочками на щечках и на локотках. Что парни, мужики вслед оглядываются. Может, какой вертопрах уже голову кружит. Глаз да глаз нужен.
Только подумала о дочери, она тут как тут - должно быть, практика их полевая кончилась. Покосилась на материны босые ноги:
- Что, ма, радикулит ищешь? - и пошла переодеваться.
Дети у нее своевольные, но в труде усердные: в школе, на работе хвалят, и по дому помогают - сызмальства приучены.
«Людмилку полоскать заставлю», - думает Мария, а как появилась дочь на крыльце, сказала:
- Глянь там на перилах - губная гармошка Колина? Да в траву не урони....
- Нет, ма, это не для губ гармошка, -Людмила повертела в руках металлическую вещицу с перламутровыми накладками. - Когда в прошлом году приезжие у нас работали, один ножичек такой показывал - сам маленький, а кнопочку нажмешь, и кинжал получается.
Все это девушка говорила с печальным и осуждающим видом. Под ее пальцами освобождение звенькнула пружина, и сталь ножа зловеще выставилась вперед. На порезанной ладони заалела капелька крови.
Будто до сердца Марии достало острое жало. Она смотрел на него с мучительным недоумением человека, который не успел еще проснуться. Пыталась что-то сказать, но губы прыгали.
- В кармане носит, - только и смогла выговорить. На глазах появились слезы.
- Брось, ма, слеза не огурец, кадку ими не заполнишь. Стоит ли заводиться? - беспечно слизнула кровь Людмила.
- Так ведь убьет кого - в тюрьму сядет, иль его пырнут....
- А ты все думаешь, наш Коленька на пионерские сборы с гитарой ходит. Счастливая натура! Даже завидно, честное слово.
- Женить его надо, - не слушая, говорила мать.
- И жена у него есть, и дочка маленькая. Ты, ма, все его малолеткой считаешь, а Коленька наш - личность далеко известная.
Мария бочком привалилась к лавке и села, будто непомерно тяжелой стала ноша, не держат ноженьки.
Мария перебрала в памяти всех знакомых девушек и молодух, но никакой Ирины Озолиной вспомнить не могла.
- Нет, не знаю.
- Не имеет значения. Да она и не здешняя, из Андреевки. Колька с ней шашни завел и соблазнил - ласки всем хочется, даже собакам. Но этим дело не кончилось – ребёночка ей сделал, а жениться не хочет. Там уж девчонке два года, а он все обещаниями кормит…. Да ты, ма, как с луны свалилась. Про то уже и говорить перестали, мол, пролетела девка, да и Бог с ней. А с него, как с гуся вода - снова треплется, пижонит. Сельских девок, говорит, я уже знаю, с городскими охота познакомиться.
Поскольку разговор перешел на такие темы, Мария будто приходить в себя начала - ишь, разговорилась, умница. Строго глянула на дочь:
- Чужих сплетен не слушаю и не советую.... Не перевелись у нас еще люди, которые сало ели, а других за постное масло во всех смертных грехах обвиняли. Лезут такие в чужое белье копаться, а самих тряхни – дерьмо посыплется.
Помолчала, потом спросила:
- Какая она, эта Ирина?
- Да какая? Молодая совсем, вот какая. Да не убивайся ты так. Не маленькие, сами разберутся.
- Нечего меня утешать и зубы заговаривать - не болят, - раздраженно сказала Мария. - А перед совестью кто ответ держать будет? Пристыдить их надо перед дитем, одернуть, чтоб неповадно было.
Людмила чувствуя растерянность матери и свое превосходство, подытожила:
- И вообще, ма, для удаления бородавки с носа голову снимать не обязательно.
- Что ж они говорят-то друг другу? - Мария чувствовала, что недопонимает чего-то, может, постарела так, отстала от жизни. Горько было сознавать.
- Сначала гуляли, на мотоцикле катались. Теперь она дома сидит, а он другим мозги пудрит. Как говорится, тем все и кончилось. Много было дыма да при малом огне.
Мария, наконец, что-то решила для себя:
- Ладно, из слов стенки не выложишь. Покажешь мне эту Ирину.... и дочку ее.
Людмила посмеялась:
- Сейчас не ко времени, как-нибудь другой раз. Как бы ты и с этих новостей не расхворалась.
- А ты ее видела?
- Мельком.
Мать и дочь принялись за стирку. В работе Марии пришло успокоение, мысль стала работать целенаправленно, без треволнений и перескоков.
- Признаться, не ожидала, - сказала она после долгого молчания.
- Эх, девки, девки, - посетовала Мария своим каким-то, невысказанным мыслям. - Кровь у вас ходуном ходит, хоть каждый день для переливания откачивай.
4
Мать меняла постельное белье. Николай вышел из кухни, в руке стакан молока, на верхней губе белая полоска. У него было хмурое, невыспавшееся лицо, он сутулился:
- Хотел другу армейскому письмо написать, в шкатулке адрес искал, смотрю - паспорта нету.
Мария помолчала, будто прислушиваясь к звуку его слов, потом неторопливо сказала:
- Не волнуйся, не потеряется.
- Да ты можешь мне сказать, где он?
- Нет, - сказала она коротко, и это «нет» как бы повисло в воздухе.
У него в зрачках застыло удивление. Это немного мальчишеское выражение тронуло жалостливую струну материнского сердца, но она смолчала.
Сын ушел на работу. Дом опустел. В палисаднике шумели воробьи. Солнце карабкалось на крышу соседского дома, свет его резок и назойлив. От него листья хмеля под окном горят зелеными огнями. Неподвижен воздух, нет дыхания ветра, в небе застыли редкие облака. Щемящее чувство вины и одиночества отравляют Марии душу, работа вывалилась из рук. Но постепенно откуда-то из глубины сознания всплывают мысли, от которых теплеют виски.
У нее было строгое, грустное лицо, с едва приметными крапинками веснушек, вздернутый носик, большие серые глаза, усталые, но с затаенным вызовом. Когда Мария назвала себя, в ее глазах заметался испуг, который, казалось, мешал ей говорить.
- Думаю, нам надо поговорить.... Ирина, - Мария произнесла это спокойно, твердо, словно убеждая в том же и себя.
Брови ее сдвинулись, губы искривила принужденная улыбка. Голос ее был низким, грудным:
- Это не просто испытание чувств. Ошибаетесь. Это всерьез.
- Любит, не любит - вам игрушки, а ребенок должен страдать, - она произнесла это с выстраданным правом одинокой женщины, поднявшей своих детей. - Любовь, дружба - все в жизни уходит со временем на второй план, а дети всегда остаются главным ее смыслом. Рано или поздно приходится убеждаться в этом на собственном опыте,
И тут в Марии что-то встрепенулось и оборвалось. В дверях веранды показалась маленькая девочка, волочившая по полу плетеную корзинку с детскими игрушками. На ней коротенькое темно-зеленое платьишко с белым отложным воротником и вышитым на груди цветком.
Ребенок доверчиво протянул Марии цветной кубик, приглашая поиграть:
- На....
Густые черные ресницы не в силах скрыть ослепительно синий свет из глаз, а по аккуратной головке барашками разбежались кудряшки светлых волос.
«Колина, Колина дочь», - чуть не стоном пронеслось через сознание Марии и вызвало глухую сердечную боль.
Когда вечером Николай вернулся, дома его ждал сюрприз. У окна напротив матери сидела Ирина Озолина, а Валюша с Людмилой бантиком на нитке дразнили котенка. На краю стола, серебрясь гербом, лежал паспорт.
- Здрасьте! - сказал Николай, поморщившись, будто от зубной боли.
Вошел он, руки грязные, измятая шляпа едва держится на затылке, да так и замер у порога. Обыденность необычного более всего поразила его. Вот тебе и здрасьте!
На него никто не обратил внимания. Мать что-то говорила Ирине и закончила такими словами:
- ...человек, говорят, ко всему привыкает.
А Людмила с явным подтекстом резюмировала:
- И верно, сколько вору не воровать, а тюрьмы не миновать.
И иронически посмотрела на брата. Ее большие глаза насмешливо засверкали из-под густых ресниц. Мария поднялась и строго взглянула на сына. Обычно она говорила: «Иди мойся, кушать будем», а теперь:
- Ирина с дочкой будут жить у нас. А паспорт свой прибери.
И вышла.
Следом Людмила, подхватив Валюшу на руки, и котенок за ними.
Он шагнул к столу, взял паспорт, пошелестел страницами. Так и есть! «Зарегистрирован брак с гр. Озолиной Ириной Викторовной». Ну, мать! Во дает!
В первое мгновение удивление настолько овладело всем существом его, что ни обиде, ни злости, ни возмущению не хватило уже места. А потом понемногу проявились все чувства, но преобладала досада. Как же так! Разве можно без его согласия? Что же теперь делать? Что говорить? Ерунда какая-то!
Когда молчание стало непереносимым, он сказал:
- Я должен честно признать, что был беспечен и легкомысленен, и в этом моя вина. Человеческая жизнь состоит из правильных действий и заблуждений. Я теперь понял, как во многом заблуждался. Прости меня, Ира...
Все это он выложил залпом, улыбаясь своей чуть застенчивой улыбкой, а в глазах его остывала собачья тоска.
Ирина, напряженно ожидавшая взрыва возмущения, оскорблений, упреков, угроз, робко подняла на него взгляд и невпопад ляпнула:
- Это правда, что ты корову доить умеешь?
Глаза ее серые с синевой белков смотрели серьезно, только губы сложились в улыбку. I
- Я помогаю маме, - просто сказал Николай и, сунув паспорт в карман, пошел умываться.
Долго ужинали, засиделись допоздна. За темным сумраком вечера в округлости Ирининых бедер и припухлости её губ чудилась Николаю бесконечная череда счастливо-горестных дней.
5
Обзаведясь семьей, Николай вдруг открыл для себя, что помимо прежних постоянных обязанностей по дому, у него появилось множество новых дел и забот. От этой ломки привычного тяжело стало на душе - и работа на ум не шла, и без дела сидеть возле жены как-то неловко. Попросит Ирина развешать постиранное белье, он не откажет, но потом увидит в окно страдальчески искаженное лицо мужа, и сама страдает.
Насмелится спросить:
- Ты, наверное, стыдишься такой работы?
- Нет! - рявкнет Николай и на его лице проступают красные пятна, так бывало у него при сильном возбуждении. И надолго в доме воцаряется безмолвие. Слышно только, как тихо и беззаботно лопочет Валюша, играя со своими куклами, да мерно стучат часы.
Ирина молча переживала свои обиды. Молчала Мария, приглядываясь к молодоженам. Роль нравоучителя взяла на себя Людмила. Между ней и братом частенько происходили, как она выражалась, «милые беседы».
- Дорогой братец, - всегда одними и теми же словами начинала Людмила очередную «милую беседу». Говорила она подчеркнуто вежливо, но с гневной дрожью в голосе. - У тебя совсем нет совести.
- Ты только теперь это заметила? - поднимая густые брови, спокойно спрашивал Николай. Но, в конце концов, задетый за живое едкими замечаниями сестры, хлопал дверью и уходил из дома. Возвращался поздно и выговаривал Ирине:
- Надо бежать из этого сумасшедшего дома. Но куда?
- Может к нам? - робко спрашивала жена.
- Один черт! Нет-нет. Нечего и думать об этом.
- Ну, давай я одна перееду, а ты пока квартиру поищешь.
- Глупости! - сердито перебивал Николай. - Не будем больше говорить об этом.
Однажды Мария услышала его и с резкостью, присущей властным людям, заявила:
- Никуда ты не поедешь!
Николай удивленно поднял брови - еще никогда так грубо мать не одергивала его.
От этой домашней войны более всех страдала Ирина, но она не только не упрекала мужа, но всячески старалась оказать ему поддержку, хотя и не решалась перечить свекрови или золовке.
Увидев, что Николай растерян, она отнесла Валюшку в постельку и, возвратясь, накрыла на стол. Наскоро поужинав, Николай перешел на веранду и прилег на диван.
Ирина, убрав со стола, зашла к нему. За едой ей не хотелось досаждать мужу. Присела на краешек, взяла его за руку, спросила, заглядывая в глаза:
- Это все из-за меня у тебя неприятности?
На ее бледном лице выражение тревоги сменилось ласковой улыбкой. От нежности ее и беззащитности у него неприятно защемило сердце. «Ну и положеньице», - думал Николай, разглядывая руку жены. - «Голова кругом идет, а выхода никак не найду. Нужно, нужно что-то придумать.»
Он молча смотрел на синюю, едва пульсирующую жилку на её маленькой руке и душу его охватывало гнетущее чувство. Ему начало казаться, что это предчувствие какой-то беды, и это еще больше угнетало его,
- У тебя, я вижу, испортилось настроение, - со вздохом, без надежды на ответ, сказала Ирина.
- Нужно уезжать отсюда, - наконец проговорил он.
- Да, но куда? - она пристально посмотрела на Николая, и её чистые глаза тревожно потемнели.
- Есть на примете одна хибара. Помнишь, та, у озера? До осени там перекантуемся, а потом инженер квартиру выбить обещал.
- Чей это дом?
- Ничей, пустой стоит. Да какой там дом - развалюха. А нам лучше и не надо. В зиму там не останешься, дураку понятно. Пусть колхоз квартиру дает.
Ирина вспомнила - жалкий, сиротливый вид избы, заросшей по самые окна бурьяном, никакой надежды не оставлял на уют или мало-мальски сносную жизнь. Взволнованная этими мыслями, она встала, прошлась несколько раз из угла в угол, по тесной веранде. Снова заговорила, и в голосе ее слышалась не робость, а боль:
- Коля! Как же мы там с Валюшей? У меня прямо в голове не укладывается.
- Да не бойся ты, проживем, - беспечно, но твердо сказал Николай, как бы подчеркивая, что это его окончательное и продуманное решение, а не просто слова, вырвавшиеся под горячую руку.
Ирина молчала, задумавшись, но по ее хмурому виду можно было понять, что творится у нее на душе.
Судьбе было так угодно, что Николай проявил неожиданное упорство в своем желании, и через несколько дней они перевезли вещи в новое жилище. Прихватили у матери кое-что из брошенной мебели, старый диван с веранды. Лучшей обстановки для такой хибары и не придумаешь.
К его затее отнеслись по-разному. Ирина сначала недоверчиво присматривалась, а потом принялась помогать мужу. Людмила покрутила пальцем у виска и ни слова в дополнение. Мария всё молчала, а когда дело дошло до сборов и переезда, подхватила внучку на руки, и решительно объявила:
- Сами катитесь хоть к черту на кулички, а ребенка губить не дам.
Молодые и не настаивали. Слишком мало это временное их приобретение походило на жилье. Правда, Николай провел туда свет, притащил откуда-то старую, но действенную электроплитку, вставил в окна рамы, наспех обрезанные из колхозных парниковых, прошил гвоздями прыгающие половицы, навесил на двери запор. И все же мрачный вид давно небеленых стен и устоявшийся затхлый запах не давали новоселам поводов для радости.
- Как жить-то здесь? - растерянно оглядывалась Ирина.
- Ничего, как-нибудь. Это ж ненадолго. Я завтра Потапова приведу, пусть полюбуется. Хотя он и так обещал: первая квартира - наша.
Николай стоял над грудой узлов и сумок, размышляя, с чего начать.
- Когда так - немного потерпим, - Ирина подошла, притянула его за голову и поцеловала.
- Хочешь, приляг на диван, - сказала она. - У тебя усталый вид.
Николай вытянул из груды вещей гитару, присел, тронул пальцами струны. Они отозвались жалобно и сипло. Жена наблюдала за ним серьезно и чуть иронично. Поймав ее взгляд, он отложил гитару, вздохнул тяжело. Вытянувшись на диване, закурил. Ирина примостила ему на грудь пепельницу и присела рядом. В доме надолго воцарилась тишина.
Каждый думал о своём.
Ирина спала крепким сном и вдруг проснулась. У нее было такое чувство, точно она очутилась в глубоком колодце: в комнате зависла кромешная тьма, лишь далекие в окне мерцали звёзды. Кругом была тишина - ни звука, только стучало её сердце и посапывал во сне Николай. И, однако же, она очень отчетливо почувствовала, что кроме них в комнате есть кто-то ещё.
Она шевельнулась, диван тихо скрипнул, и ей показалось, что в дверях будто колыхнулось что-то, более светлое, чем окружающая темнота. Она замерла, поджав ноги, вся мелко дрожа от испуга.
- Коля, - позвала она шепотом, тронув плечо мужа, - я боюсь.
Голос ее тоже дрожал.
Николай оторвался от подушки моментально, будто и не спал:
- Чего боишься?
- Ходит кто-то по дому.
- Ходит? По дому?
- Ну, кажется, ходит, - сказала она, едва не всхлипывая,
И он про себя выругался: «Ну и ну! Кажется!».
- Если кажется, надо креститься, - сказал он с раздражением, и она умолкла.
«Вот бабья натура! - думал Николай, злясь на жену. - Не так, так эдак подойдет, лишь бы по ее было. Придумает же, «ходит кто-то по дому».
Типичная бабская психология, а он думал, что у него жена не как другие.
Она будто подслушала его мысли, нырнула под одеяло, ткнулась носом ему в плечо
- Ты извини меня, Коля.
- Ладно уж, извиняю.
Он обнял ее поверх одеяла.
6
Раннее солнце залило комнату ярким, всепробуждающим светом. Николай проснулся, ощущая горячим от сна плечом шелковистое прикосновение женской кожи, и нагнулся над Ириной, будя ее.
Она встала и босыми ногами прошлепала по перловицам. Николай потянулся лежа, подставляя мускулистое тело нежарким утренним лучам, и закурил. Сегодня было первое утро их новой жизни.
Если б кто сказал Ирине в то утро, что срок ее жизни истек, и счет, отмеренный ей судьбой, пошел уже на минуты, то она б не испугалась даже, нет, а удивилась очень: слишком несовместимы в сознании были понятия - мрачное, из небытия, смерть, и яркое, блистающее, во все трубы трубящее, жизнь.
Солнце светило, и все живое радовалось. Май уже отыграл своими красками, но зелень не успела еще потускнеть. Освеженная утренней росой, в разгаре второй своей молодости была она в то утро как красавица в тридцать лет - не только для других, и для себя хороша, счастлива и покойна в своей бурной прелести. Воздух был густо напоен запахами чабреца и полыни и неподвижно застыл над окрестностью. Лишь тонкие и свежие струи изредка прорывались от озера. В кустах с ума сходили воробьи.
Проводив мужа на работу, Ирина пошла за водой и повстречала у колодца Тараса Согрина.
- Здравствуйте, - сказал он. - Как у вас идут дела?
- Здравствуйте, - улыбнулась Ирина. - Ничего,
- Скажите по совести, надолго вы здесь обосновались? - настороженно разглядывая ее, спросил старик,— Как-то, знаете, пустой дом тоску наводит, даже жизнь, можно сказать, отравляет.
- Может надолго, может, нет - как получится. А как вас зовут? Я же должна знать. Мы - соседи.
- Для чего вам знать, как меня зовут? Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают, за упокой как будто еще рано, - дед насторожился.
- Нет, скажите, скажите, - Ирина настойчиво и дружелюбно смотрела Тарасу в лицо, и он будто оробел под ее взглядом, затоптался на месте, потрогал прозрачными пальцами очки и оглянулся. В его глазах, мерцающих неверным старческим светом, затаилась большая человеческая тоска.
Он заговорил приглушенно и торопливо:
- Здесь черти ворожить собираются, вот увидите. Я-то насмотрелся... Вот увидите, не черти, так еще какая нечистая сила - может ведьма, а может еще кто. Такого не может быть, чтоб этот дом таким дураком стоял перед глазами, и ничего в нем не было.
Старик, наконец, перестал молоть чепуху, повертел головой и серьезно, взглянул на собеседницу. Перед ним стояло существо совершено неземное - легкое, серое платье в большую клетку, из-под подола стройные ножки. А лицо чистенькое, белое, блестящее, неверящие глаза и тонкие брови. На плечи тяжело опускались завитые локоны.
- Видите ли, в чем дело, - совсем иным тоном заговорил Тарас.— Наша жизнь гораздо более загадочная, чем кажется. Более загадочная.
Ирина задумалась, а старик как-то незаметно отвалил от колодца и, ни разу не оглянувшись, ушел неслышно и легко, как призрак.
Воротясь домой, Согрин был озабочен:
- Говорил я вам, в том доме ведьма живет, вот она и объявилась. Фигуральная женщина.
- Ну, какая же она ведьма, - возразила жена.
- А ты думаешь, ведьма - так обязательно на помеле? И с таким носом. Не-ет. Настоящие ведьмы красивые. Чтоб ей гроб из сырого леса сделали, когда помрет, зараза.
Ирина не сразу отвлеклась от неприятного разговора, но, в конце концов, улыбнувшись хрустально голубому небу, смочив колодезной водой лоб и непослушный локон, решила - на свете жить интересно и весело.
Проходя с ведром воды, окинула оценивающим взглядом свое захламленное хозяйство. Двор был завален мусором и зарос таким бурьяном, что она тут же подумала, сможет ли когда-нибудь привести его в порядок?
В доме стояла печь, скалясь во все стороны выщербленными боками и вдруг рухнула, загремела, лишь только Ирина подступилась к ней с веником. Битый кирпич рассыпался по полу, а вверх взметнулись клубы сажи и долго кружились в воздухе, медленно оседая густым слоем. В потолке на месте трубы открылся черный зев, грозящий новым падением кирпичей и еще чего-нибудь.
В сенях был лаз на чердак. По выщербленной и шаткой лестнице Ирина поднялась наверх. И лишь только голова ее поднялась над потолочным настилом, жуткий и отвратительный страх дрожью прошелся по телу, окаменел в обессиленных ногах. Она резко повернулась, теряя опору и прямо перед глазами увидела лик того, кто разбудил и напугал ее ночью, и лик этот был лицом Смерти.
Исказив рот в беззвучном крике, Ирина опрокинулась вниз.
Ее доставили в сельскую больницу в бессознательном состоянии. По отвисшей челюсти, закатившимся зрачкам и заострившемуся носу врач Алексеев сразу определил, что его помощь запоздает. Тем не менее, Ирину положили на стол - уколы, давление, пульс, уколы.
Появились две капельницы с физраствором, и Алексеев ввел иглы в вены обеих рук. Замер у операционного стола, ожидая результатов, что мог - он сделал.
И дрогнули веки умирающей, и потянулась, сомкнулась в стоне челюсть - пульс более не прослушивался.
- Все, - хрипло сказал Алексеев и хмуро посмотрел на маявшегося в дверях Николая.
Из коридора донесся детский плач, и в операционную вошла Валюша, размазывая кулачками слезы. Увидев на столе неподвижную мать, бросилась к ней, схватила ручонками босую ступню.
Это была, настолько тягостная, разрывающая душу картина, что Николай, столкнувшись в дверях с матерью, сказал:
- Я не могу, пойду отсюда...
Мария что-то хотела сказать ему, но вдруг увидела на глазах у сына слезы и промолчала.
7
Сойдя с больничного крыльца, Николай остановился, устало прикрыл глаза, перед ним поплыли радужные круги, в висках и, казалось, во всем теле стучали тяжелые удары сердца. Ему хотелось лечь, забыться хоть ненадолго и не терзаться. С поникшей головой, наполненной горем, побрел в свой злополучный дом. Лег на диван.
Отвратительная тишина с непонятными тихими звуками поселилась в опустевших комнатах. От неудобной позы что ли, заныло сердце. Николай покрутил головой, энергично растер левую половину груди. Все равно тревожно и тошнотворно, как с похмелья.
Вспомнив о обезболивающем действии алкоголя, тут же собрался в магазин и вернулся домой с пятью бутылками водки. Уселся на кухонный табурет, уперся локтями в стол, обхватил руками голову и попытался заплакать. Не получалось. Стал пить водку. После двух стаканов немного отпустило.
Вот тогда, он заплакал. Рыдая, подвывая, вытирал обильные слезы подолом рубахи. Вспоминая жену, вспомнил ее ночные страхи. И вдруг, отчаянье сменилось облегчением. Отчаянье постепенно уходило, а лёгкость, освобождённость оставались.
Облегчение пришло от мысли, что в смерти Ирины кто-то виноват, кто-то толкнул ее с чердачной лестницы. И его, этого кого-то, надо найти и наказать.
Даже страшно стало на миг от ощущения, что он в доме не один. Сладкий ужас, неиспытанное прежде самозабвение охватили Николая. Он рванулся в угол к груде вещей, извлек из чехла ружье, собрал, вставил в стволы снаряженные пулей патроны, и в это время озирался по сторонам, готовый стрелять, драться, убивать.
Потом пришло протрезвление. Он повесил ружье, вернулся к столу. Опять причастность к гибели жены безмерным, как во сне, горем, охватила душу. Хватаясь за несбыточное, он пытался убедить себя, что все это и, вправду, во сне, и яростно замотал головой, желая проснуться. Но с непреходящим ужасом понял, что не спит. Тогда он налил водки в стакан и выпил залпом. Отдышавшись, заметил, что стакан до безобразия грязен. Оглянулся и увидел то, что раньше не замечал — развалившуюся печь и слой сажи по всему дому.
Пил ночь напролет. Под утро вышел во двор на дрожащих ногах, хватаясь руками за стены. Твердо стоять не мог, его шатало, но он очень хотел стоять, будто доказывая кому-то, что не пьян. Но стоять не было сил, и он пошел. Замысловатым зигзагом пересек двор, обессилел, и его кинуло к стене сарая. Стена поддержала ненадолго. Прижавшись к ней спиной, некоторое время простоял неподвижно. Потом сделалось все равно, и он, не отрываясь от шершавой опоры, сполз на траву. Сел посвободней, закрыл глаза и вытянул ноги. Сидеть было хорошо, но все хорошее кратко. Николай Агеев уснул.
Очнулся он утром во дворе у стены сарая. Бил колотун. Сел, обхватив колени руками и, совсем не желая этого, вспомнил о вчерашнем. Застонал и стал биться лбом о колени. Больно было. Больно и тяжело.
Скрипнуло крыльцо. Николай поднял голову и увидел мать с хозяйственной сумкой в руке.
- На травке загораешь? - то ли брезгливо, то ли участливо спросила она. - Я тут принесла кой-чего. Ты встань, умойся и поешь... А может, домой пойдем?
Мария немного прибрала и накрыла на стол. Николай перебрался в дом на диван и совсем не собирался умываться. Он лежал на спине, глядел в потолок и тихо плакал, слезы текли по щекам и в нос.
- Мама, ты уйди, ладно...
Мария покачала головой и ушла, ничего не сказав. Николай запер за ней дверь.
В обед прибежала Людмила. Стучала, скреблась в дверь, заглядывала в окна. Он долго терпел, не отзывался, но она не уходила, криком продолжала нарушать его установившееся было душевное равновесие. Терпеть такое стало невозможно, и он, подойдя к двери, послал сестру подальше.
В сумерках опять постучали. Николай машинально открыл, неожиданно увидел перед собою троих неузнанных в темноте мужчин, и ужас мгновенно объял его. Он захлопнул дверь, прижался к ней и, ощущая на всем теле вдруг выступивший липкий пот, решил вслух:
- Не пущу!
- Ты что от водки спятил? - возмутился снаружи голос его начальника Потапова. - А ну, открывай.
- Прошу, - Николай неверной рукой изобразил гостеприимный жест.
Они вошли, а Агеев сразу повалился на диван. Потапов устроился на табурете напротив. Ребята захлопотали у стола, убирая загаженную посуду и накрывая снова.
Николай не выдержал спокойного взгляда Потапова и недружелюбно спросил:
- Любуетесь? Хорош, да?
- Хорош, - спокойно согласился Потапов.- Ну да мы к тебе не затем. Совет по делу да помощь к месту - первая привилегия друзей. Так что, не откажи в участии.
- Кушать подано, - позвали от стола. - Где продукт такой берёшь, Коля?
- Мама утром приходила.
Потапов брякнул перед Николаем стакан:
- Рома, ему сюда сразу сто пятьдесят...
- Не многовато ли? Может сразу с копыт слететь.
- Упадет - не беда. Ему сейчас все на пользу.
- Вы, как врачи над больным, совещаетесь, - попытался пошутить Николай, но, вспомнив больницу, проглотил ухмылку. .
Молчали все, наблюдая процесс разлива. Потапов протянул Николаю бутерброд. Он взял его в левую руку, а стакан - в правую, а та, ни с того, ни с сего заходила, задрожала. Николай вернул стакан на стол.
- Отвернитесь, - попросил он.
Все трое с готовностью отвернулись, понимая его состояние. .
- Здесь, - решительно утвердил Николай и потянулся к пачке сигарет.
8
Когда утром Николай проснулся, то почувствовал страшную тоску. Он был в своей комнате, на своем диване, но ощущал себя на чужбине, затерянным, одиноким. Он осознал, что произошло что-то необычное, серьезное, непоправимое, что новая печать ляжет на всю его жизнь, его ждет тяжелая смута. Он не хотел приносить людям страданий, а вот как получилось...
Его подняла мать, и до обеда они занимались хозяйственными делами. Она обмотала щетку тряпкой и обтерла сажу с потолка и стен. Николай выносил битые кирпичи. Мария перемыла кухонную посуду, и сын под ее руководством вытирал тарелки, вилки, ножи.
После обеда на табуретах в комнате поставили гроб с покойной, обитый красной материей и черными лентами. Потянулись люди. У большинства, казалось Николаю, было безразличное выражение, они тягуче шагали, останавливались, стояли, покорно вдыхая трупный запах, и уходили.
Николай сидел в углу дивана, опустив плечи, и тихонько покачивал головой. Казалось, не только синие глаза, но и все его безвольное тело было полно тоской. Он сидел, задумавшись, а выражение муки исподволь пробиралось на его лицо. Казалось, все силы души перегорели в этом несчастье. Для того чтобы видеть входящих и уходящих людей, надо было повернуть голову, но Николай сидел, не шевелясь. «Так пусто, вероятно, чувствует себя колодец, из которого вычерпали всю воду», - думал он, прислушиваясь к своему нутру. Все окружающие звуки слились для него в однотонное гудение.
Этот крик по своему ребенку потряс людей. Вновь вошедшая женщина, Ирина мать, склонилась над гробом, стала расправлять завитки волос на голове трупа. Она всматривалась в застывшее, известковое лицо и видела, как только мать может видеть, живое и милое личико, которое улыбалось ей когда-то из пелёночки.
Отголосив, она опустилась на колени, тихонько, чтобы не тревожить других, завыла по-бабьи:
- Родименькая наша, цветочек ты наш... Куда ты ушла от нас?
За ее спиной, сутулясь, неуклюже топтался муж, Колин тесть. Он молча переживал свое горе и неловкость за жену.
Никогда Николай не думал, что человеческая спина может быть так выразительна, пронзительно передавать состояние души. Потом еще в течение дня Агеев несколько раз посматривал на него. Старик сидел, склонив голову - поза обычная для людей, утомленных долгой жизнью. А ведь ему еще не было и пятидесяти.
В изголовье гроба неподвижно сидела Мария. Она поднесла платок к глазам и сидела, ссутулясь, не по своей воле делая мелкие первые движения к осознанию того, что осиротевшая Валюша станет ее, ее родненькой внучкой и воспитанницей
К вечеру Николай остался в доме один. Попрощался с последним посетителем, а в душу его возвратилось утреннее чувство одиночества. Он вышел на воздух и бездумно побрел по темной пустынной улице. Ноги принесли его к Марии. Ему хотелось говорить с матерью о постигшем горе, поделиться своими чувствами. Мать поймет его. Она ведь не только умная, у нее добрая и чистая душа. И в то же время он опасался, что Мария Афанасьевна начнет корить его, поминать, как сын сглупил, переехав из родного дома. Мать любит объяснять чужие поступки и поучать. Однако, Мария молча смотрела, как он ест, слушала и только сказала тихо:
- Ничего, ничего, хороший мой, жизнь есть жизнь...
Она видела, что он, продолжая своё прежнее существование, совершенно не участвует в нем. Так путник, поглощенный своими мыслями, идет по привычной дороге, обходя ямы, переступая через канавы, и в то же время, совершенно не замечая их. Для того чтобы говорить с сыном о его новой жизни, нужно было новое душевное направление, новая сила, новые мысли. У нее таких мыслей не было.
- Спасибо, мама, - сказал Николай, прощаясь. Он вдруг успокоился, словно высказал ей все, что хотел сказать. Подхватил испуганную Валюшу на руки, поцеловал в лобик.
- Пойдем, доча, последнюю ночь мама с нами...
Сделав шаг в темноту, оглянулся на мать. Она стояла в дверях, по-деревенски подперев щеку ладонью. На свету лицо ее казалось похудевшим и молодым. А через минуту, забыв о Марии, он шагал по тёмной улице, прижимал к груди худенькое тельце дочери и думал о хрупкости жизни.
Валюша, казалось, привыкла к мысли, что ее мамы нет в живых, и больше не будет. Она уже засыпала, когда Николай принес ее в свой дом. Он усадил ее на диван и не успел оглянуться, как дочь уже спала. Ручка ее свесилась над полом. Николай с особым терпением и добротой, которые возникают у мужчин к дочерям, подложил Валюше под голову подушку, прикрыл одеялом, утер слюнку с губ и замер над ней, вглядываясь.
На белом полотне подушки темнела аккуратная головка девочки. Николай вслушивался в ее мерное дыхание, прижал ладонь к груди, чтобы не потревожить спящую гулкими ударами сердца, он ощущал в душе щемящее и пронзительное чувство нежности, тревоги, жалости к ребенку. Страстно хотелось обнять дочь, поцеловать ее заспанное личико. Одолеваемый беспомощной нежностью и любовью, он стоял смущенный, слабый, лишь пожимал плечами и морщил лоб - неужели никогда, никогда не вернуть того, что было?
Он присел на пол рядом с диваном, положив на него голову и вместо того, чтобы закрыть глаза, широко раскрыл их - его поразила безрадостная мысль, как легко уничтожает людей смерть, как тяжело тем, кто остается жить. Он думал об Ирине, как о живом, но очень далеком человеке. Расстояние между ними не измерялось пространством, это было существование в другом измерении. Не было силы на земле и силы на небе, которая могла бы преодолеть эту бездну, бездну смерти. Но ведь не в земле, не под заколоченной крышкой гроба, а еще здесь, рядом, совсем рядом его любимая.
Николай полулежал с открытыми глазами, не замечая времени, думал, думал, вспоминал. Он вспоминал ее груди, плечи, колени. И глаза, кроткие, покорные, по-собачьи грустные. Вспоминал их первую и единственную ночь в этом доме - большие печальные глаза ее, жаркий шепот... Какой прекрасной казалась ему жизнь.
Плечи его затряслись, он засопел, заикал, давясь, вдавливая в себя прущие наружу рыдания. Поднялся, прошел на кухню, открыл шкаф, достал початую бутылку, налил до краев стакан водки. Выпил, закурил, вновь чиркнул спичкой, не замечая, что сигарета дымилась. Горе зашумело в голове, обожгло внутренности. И он громко спросил тишину:
- Ирочка, маленькая, миленькая, что ты наделала, как же это случилось?
Повернулся лицом к комнате, где стоял гроб:
- Ирочка, что же ты со мной сделала? Ирочка, слышишь? Ирочка, посмотри на меня. Посмотри, что со мной делается.
Щеки его разгорелись, сердце билось гулко, мысли были ясные, четкие и... злые, а в голове стоял туман - от водки чуток легче.
Тот, кого звали Желтым Призраком, жил своей жизнь. После шумного и пугающего многолюдья тишина и покой вновь воцарились в старом доме, и вроде бы ничего не предвещало близкой грозы. Больше всего на свете Он боялся толпы людей и грозы с громом и молнией. Обитатель чердака взволновался от другого. Сквозь густой дух разлагающейся плоти пробивался наверх нежный запах, зовущий, манящий, дразнящий запах ребенка.
Пока внизу ходил человек, скрипел половицами, разговаривал сам с собой, Желтый Призрак вел себя спокойно. Но вот в доме все стихло. Даже цикады примолкли в траве под стенами. И он заволновался. Тонкий запах неудержимо влек его к себе.
Тот, которого звали Желтым Призраком, тихо, по-кошачьи спустился по шаткой лестнице в сени. Дверь на кухню была приоткрыта...
10
Этой ночью Тарас Согрин никак не мог уснуть. Ощущая глухую безотчетную тревогу, он ходил и ходил по саду, вокруг дома, вглядываясь в окружающую село черную темень и светящиеся за дорогой окна. Чего он жаждал и боялся увидеть? Летающий гроб с ведьмой, чертову тризну или самого Желтого Призрака? В последние дни, будто смертельная опасность нависла над его головой. Плечи его сгорбились, спина съежилась. Даже в глаза никому не смотрит, потому что они стали у него пугливыми, всего боятся. Услышав чей-нибудь громкий голос, или вообще неожиданный звук, вздрагивал всем телом. Смотреть на него было жалко. И теперь, стоя у забора, он и злился на себя, и дрожал от страха одновременно.
От озера веяло прохладой, а над окрестностью нависла давящая тишина. Все кругом было погружено в сон.
Впоследствии Тарас говорил, что он раньше почувствовал нутром то, что произошло в следующее мгновение. Вдруг у него по спине побежали мурашки, а потом из-за дороги донёсся чей-то сдавленный крик. Следом раздался душераздирающий вопль. Долгий, свободно льющийся, леденящий душу, похожий на крик боли и ярости человека, попавшего в капкан. Крик умолк. Угрюмый звериный вой, заходясь в визге и рычании одновременно, донёсся из-за дороги и вдруг прервался, стих. Резко прогремел ружейный выстрел, и тут же тишина крокодиловой пастью проглотила окрестность.
В проклятом доме произошло что-то ужасное, быть может, развязка всей трагедии. Но нигде, ни отклика, ни звука, нигде не вспыхнул свет, не стукнула калитка, не спешит никто на помощь. Лишь соседская собака лениво звякнула цепью и не подала голоса.
Тарас в волнении метался у забора и тут увидел знакомую фигуру, ковылявшую вдоль берега. То Волнухин покинул свой пост и спешил к месту событий. Тут и Тарас осмелел, прихватив ружьё, широкой дугой обходя молчаливо светящийся дом, засеменил навстречу.
Волнухин резко остановился, вынул изо рта погасшую папиросу и с минуту стоял неподвижно, вытаращившись на Согрина, словно перед ним вдруг возник призрак.
- Мироныч, ты стрелял? – выдохнул он вместе с воздухом, поражённый.
- Нет, в доме. А ты что-нибудь раскумекал в этом деле?
Тревога усилилась в душе Тараса. Он стоял с ружьём в руках, стараясь унять дрожь, пальцы у него онемели.
- Пойдем, глянем, - Волнухин упёрся в него взглядом.
Тарас приоткрыл рот, пригнул к плечу голову, но ничего не смог из себя выдавить. Волнухин, не дождавшись от него ответа, махнул рукой, повернулся и пошёл на свет окон.
Уже во дворе ощущался сладковато-дурманный трупный запах. Осторожно ступая, старики прошли в дом через настежь распахнутую дверь. Огляделись, привыкая к свету.
У стены с ружьём в руках окаменел Николай Агеев. Цвет лица у него был как у мертвеца. Он стоял неподвижно, но подбородок заметно подрагивал, будто жевал или пытался сказать что-то. И ствол ружья сильно трясся в его руке.
У дивана, будто брошенная на пол кукла, лежала маленькая девочка вся в крови и неподвижно широко открытыми глазами смотрела в потолок.
Посреди комнаты в направлении к порогу лежала, будто в прыжке вытянувшись, крупная рысь. Пуля угодила зверю прямо в лоб. Мозги, смешанные с кровью, вытекали наружу.
Всё остальное было бредом или галлюцинацией.
Гроб со стульев был опрокинут. Покойница лежала на боку, вытянув руки и вцепившись мёртвой хваткой в рысий зад. Зверь, видимо, некоторое время тащил за собой этот страшный груз, и тогда его настигла пуля. Глаза женщины были закрыты и облиты мертвенной синевой. А рот открыт и оскален, и меж зубов торчали клоки рыжей шерсти.
От этой неправдоподобной, жуткой картины первым оправился Волнухин. Он поднял с пола девочку и осторожно положил на диван.
- Не дышит, - хрипло возвестил он, не оборачиваясь.
Агеев вдруг скривился лицом и как-то по-детски плаксиво поджал дрожащие губы.
- Не доглядел я, - проговорил он тихо и отрывисто.
В его бессмысленных, словно бы затянутых плёнкой глазах, блеснула слеза. С гулким стуком упало ружьё. Он наклонился и кулём повалился на пол. Волнухин захлопотал над ним, расстегнул рубашку на груди, пошлёпал по щекам:
- Ничего, ничего, это пройдёт
Тарас присел на корточки, после двух неудачных попыток прикурить папиросу смял её и швырнул на пол. Надрывно вздохнул.
Вот и кончились его кошмары. Ужасным образом, но кончились. Только вряд ли он сможет спокойно встречать утром рассвет. Мир будто перевернулся для него…
Даже спустя много дней Тарас Согрин не мог объяснить себе, что произошло в ту страшную ночь в одиноком доме у озера. Он даже толком припомнить не мог, что он там делал. В сознании лишь урывками всплывали отдельные картины.
Кажется, они уложили покойницу в гроб и поставили его на табуретки. Запомнилось, как Волнухин заскорузлым обкуренным пальцем выковыривал у неё изо рта рыжую шерсть.
Потом замотали окровавленное тельце девочки в покрывало, и Тарас понёс её в больницу, а Волнухин остался возле трясшегося в лихорадке Николая Агеева.
Потом, Тарас помнит, были люди, много людей и много света, и всё померкло в бестолковых расспросах и беспамятстве…
11
Говорят, с той поры Николай Агеев тронулся умом. Он нигде не работает, живёт на инвалидную пенсию в одиноком полуразвалившемся доме на берегу озера. Нигде он не бывает, ни с кем не встречается, Хлеб из сельмага и пенсию с почты приносит ему мать, рано поседевшая, но всё ещё статная женщина с остатками былой красоты. Если кому случится пройти по его, не огороженному двору, то, говорят, можно услышать, как хлопнет дверь и звякнет запор – хозяин не принимает.
Всё же увидеть Агеева можно - на кладбище. Туда он ходит почти каждый день и подолгу, если тепло, просиживает у двух могильных холмов за одной оградой – жены и дочери.
Он не улыбается, но выглядит довольным, насколько может быть довольным человек в его положении. Лицо его стало совершенно бесстрастным, глаза – белёсыми, острыми, диковатыми и… пустыми. Неряшливый вид его наводит на мысль о покинутых и заброшенных. Когда с ним заговаривают, он молчит, лишь гримаса вежливого идиотизма растягивает его губы. А если скажет слово, то в голосе его нет ни выражения, ни оттенков. Это плоский, усталый голос человека, делающего признание после изнурительной борьбы с собственной совестью.
12
Как-то припозднившись по служебной надобности, выбирался я из тех краёв. Уже в сумерках завернул к колодцу, знаменитому на всё село. Фары «УАЗика» высветили покосившейся дом с выщербленными углами чёрные неопалубленные брёвна, обглоданные временем, поблёскивали под молодой луной. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что в нём таится тревожное уныние. За тёмными проёмами окон чудились чьи-то тени, а под провисшей крышей не иначе повесился вурдалак.
Это был дом Призрака. Вспомнил рассказ Тараса Согрина и готов был поверить старому брехуну.
Вода в колодце действительно изумительно вкусная. Я вырулил на дорогу, и прежнее бодрое настроение вернулось. А может, врал Тарас Мироныч?
(или несколько необходимых комментариев к роману «Самои»)
Плохие времена, тяжелые времена —
вот что люди не устают повторять,
но давайте жить хорошо, и времена станут хорошими.
Мы и есть времена. Каковы мы, таковы и времена.
(св. Августин)
Каждому дню свои заботы. Проходит день, и вместе с ним проходят и заботы его. То, что казалось важным, полным значения и интереса, то внезапно забывается и исчезает, заменяется чем-то новым, что кажется несравненно важным и значительным, что в свою очередь исчезнет с последними лучами своего дня, чтобы уступить место новым хлопотам и волнениям, и совершаются новые события. Таков закон природы, склонной стремиться постоянно вперёд и забывать прошлое.
Но есть и другие законы, по которым это прошлое оставляет неизгладимые следы в человеческой памяти. По их воле становятся жгучепроблемными дела давно минувших дней. И если одно за прошедшие годы разрушается, стирается в памяти, то другое наоборот, становится злободневным. Если, к тому же, оно постоянно подпитывается сильными чувствами, такими, например, как ненависть или любовь.
Время идёт и творит свою вечную, неустанную работу, и однажды наступает пора, когда, говоря словами разбойного атамана Лагутина: «…. может статься, теперешних героев врагами назовут. И наши имена припомнят без проклятий».
История гибели отряда челябинских рабочих в станице Кичигинской не отмечена ни в одном из исторических фолиантах - она передавалась из поколения в поколение шепотком на кухне, при задёрнутых шторах и запертой двери.
Мне эту быль поведал приятель, Серёга Рысев, Сергей Пантелеймонович, и зловещая колдунья Рысиха - его родная прабабка. Сын её сгинул в Гражданскую - то ли за белых, то ли за красных. Сноха чуралась «старой ведьмы» и детей отвадила. Умирала она тяжело - голодным псом на привязи выла на всю станицу в своей насквозь прогнившей избёнке. День, другой, третий…. Да сколько ж терпеть, судачили казаки, пойти и пристрелить ведьму. Но не решались. Потом кто-то надоумил - вошли, под матицу лом приладили и подняли вместе с потолком. Тут она, сердешная, дух-то испустила. Крыша, правда, обвалилась. Да не нужна была бабкина избёнка наследникам - так и кособочилась заброшенная, пока земля совсем не затянула в недра свои.
Станичный атаман Парфёнов дожил до глубокой старости и умер, оплакиваемый потомками. Его внук служил начальником Увельской ГАИ. Теперь он на пенсии. Мы с ним здоровкаемся.
Наследники Константина Богатырёва без пафоса рассказывают о его смертельном поединке с братом Петром - мол, время было такое. А вот что хранят с гордостью - пожелтевшую газетку «Слово колхозника», в которой полустраничный очерк раскрывает героический образ орденоносца, красного командира, любимца самого Блюхера, первого председателя Соколовской казачьей коммуны. И о Лагутине там есть строки. Да не всё правда, говорят богатырёвские потомки, а иначе нельзя - время было такое.
Рассказывая о таинственном происшествии с дедом в Кичигинской, косятся на собеседника - ищут на лице ухмылку недоверия. И обижаются, и замолкают, узрев такую.
- А всё-таки она есть, сила нечистая! И не дай Бог с нею встретиться.
Зять мой, внук Константина Алексеевича, вспоминает:
- Приехал он, а мы с Витькой (это меньшой брат) на воротах сидели, как прыгнем на деда. Он только плечами повёл - и мы кубарем в разные стороны. Не маленькие уж были, а он после инфаркта. Плечами только повёл….
Сила богатырская передаётся через поколение. Зять в расцвете лет своих мог сырую картошку в ладони раздавить. Барахтаясь теперь на диване с внуками, отмечает Ярослава:
- Тяжёлая рука, богатырёвская.
Щедра деревня на прозвища. Бабушка рассказывала - служил один мужик на Кавказе, давно служил, ещё при царе Горохе. А как вернулся домой, заважничал: всё «Капказ» да «Капказ» - будто краше земли на свете нет. Так и прозвали Капказом. А потомков капказятами. До сей поры кличут.
Живи я в Петровке, быть бы и мне краснёнком, потому что Василий Петрович Баландин, поротый колчаковцами в поповском саду, двоюродный брат моего деда по материнской линии.
Коль зашёл разговор про родню из Петровки, расскажу ещё один случай.
Собирались с дедом Егор Иванычем за грибами, да проспал я, а он пожалел - не стал будить малолетку. Проснулся, бабушка:
- Раз такое дело - пойдём, поможешь баню истопить.
Натаскали воды из озера, протопили.
Бабушка:
- Пусть выстаивается.
Тут дед из лесу вернулся. Сели мы с бабушкой грибы мыть в корыте. Калитка открывается, старушка согбенная, даже не поздоровавшись - шорк, шорк, шорк по двору, на огород и по тропке в баню.
- Кто это, - спрашиваю, - баб?
- А, Фенечка.
- Ты её приглашала?
- Её не надо приглашать - сама приходит.
- А как она узнала, что мы баню истопили?
- Фенечка всё знает.
- Она колдунья?
Бабушка брови нахмурила:
- Никакая не колдунья - блаженная она. Да тебе тёткой доводится - первая жена Фёдора. Фёдор-то, старший брат тваво отца, деду нашему ровесник.
В родительской спальне висели два портрета - с противоположных стен любовались друг на дружку Фёдор Кузьмич и няня Матрёна. Что сказать - красивая пара. Только, когда узнал историю этой семьи, стал внимательнее приглядываться к выражению лиц и их глазам - и, кажется, поджал дядька губы с обидою, а в напряжённом взгляде вопрос застыл: что ж ты, любимая, дитятко наше не уберегла? А в очах Матрёны боль угнездилась - простишь ли, Феденька?
Эти портреты - отцова доля наследства из братова имущества. А дом-картинка долгое время служил селу почтой, сберкассой и узлом связи.
От Натальи Тимофеевны осталась лишь запись в домовой книге да могила на кладбище.
От Кузьмы Васильевича не осталось ничего.
Несмышлёная Верка дожила до седых волос и встретилась мне на жизненном пути в образе очень даже сметливой соседки-старушки. Бредя однажды полем к далёкому лесу за грибами, поведала нам, детворе, о своём личном участии в Гражданской войне.
Шашка оренбургского казака Дмитрия Копытова долгое время хранилась в её семье. Но от поколения к поколению дети рождались своевольные - если сынов ещё можно было словом приструнить, то от внуков жди чего угодно. И снесла бабушка Вера «саблю вострую» в местный краеведческий музей. Там, понятно, не захотели увековечить имя белоказака и подписали экспонат - «холодное оружие времён Гражданской войны».
В самом центре петровского кладбища, то есть равноудалено от его краёв, выстроился ряд почитаемых нами могил. Это последнее пристанище бабушки Натальи Тимофеевны, дяди Саблина Алексея Григорьевича, тёток Александры и Анны Кузьминичен. Какой ни на есть, а след на Земле. И ещё потомство, призванное чтить память.
В безвестность канул Андрей Яковлевич Масленников, которого если и поминали иногда, то не иначи как «Андрияшка окаянный». Придя с фронта, где он «героически» дрался в заградотряде и видел в прицел не лица немецких фашистов, а спины наших штрафников, запил, забуянил, и дебошами свёл в могилу жену Александру. Дети от него отреклись. А потом попал Андрияшка в лапы прохиндейской бабёнки по прозвищу Маряха, и затерялись его следы.
Казалось, и память о нём сотрётся с уходящим поколением. Не тут-то было - увековечили Андрея Яковлевича. В местном краеведческом музее хранится запись о том, что является он организатором первого колхоза на Увельской земле. И нам, потомкам, следует им гордиться.
Трофиму Пересыпкину надо бы не главку посвятить - полнокровный роман не жалко. И не потому, что родственник - седьмая вода на киселе - человек он необычной судьбы.
Пришёл с фронта Героем Советского Союза - одним из первых Днепр переплыл, горло ломая фашистскому гаду. Пришёл к холодному очагу - моровая болезнь в военное лихолетье в одну зиму переселила его семью на погост. Впрочем, сначала власти лишили её последнего кормильца - поймали Дарью Пересыпкину с горстью зерна запазухой и по законам военного времени…. То ли расстреляли, то ли посадили - увезли куда-то. А после чада сгинули и старуха тёша.
Трофим от горя, будто умом тронулся - перетащил домишко свой подальше от деревни, на другую сторону Каштакского озера, и зажил отшельником.
Отца моего, колхозного парторга, в райкоме шпыняли - что ж ты Героя Советского Союза из нашей веры отпустил. Отец рассказывал: приехал он Трофима усовещать, тот выносит звезду золотую - на, утрись!
Потом, рассказывали, пытался обменять награду на водку в магазине. Но это было гораздо позже, когда он и дома лишился.
Я помню его - большущего, лохматого, бородатого. Отца тогда с завода в село отправили агитатором на уборочную. А он меня прихватил и сети.
Говорит:
- Возьмём у Трофима лодку и поставим.
Плоскодонку Пересыпкин не дал. Вернулся отец, ругается:
- Чёрт кудлатый! Придётся нагишом лезть.
Только разделся, вот он идёт - здоровущий, лохматый, бородатый - в галифе, пиджаке и валенках.
- На, - подаёт ключ от прикола. - Хоть ты Егор и коммунист, но человек свойский.
Потом сидели у костра и долго разговаривали. Отцу не нравилось, что я присутствую при взрослом разговоре, он поглядывал и качал головой. Предложил Трофиму:
- Может, парнишку к себе спать пустишь?
- Да там крысы бегают - такие твари прыткие, больше кошки.
Спать в доме с крысами я наотрез отказался. Ночевать мы уехали к родственникам в Каштак.
Где кончил путь свой жизненный Трофим Пересыпкин - неизвестно. Говорят, как дом сгорел, вышел в люди из затворников да начал пить. Где теперь звезда его геройская тоже неведомо.
Отцовы рассказы о войне мало походили на те, что читал я в книжках да видел в кинофильмах.
Спрашиваю:
- Может, вы не так дрались с япошками, как там, на западе, с фашистами.
А он:
- Война, она штука жестокая - озлобляет человека до крайней степени. Опять же обстоятельства, дисциплина. И очень хотелось выжить. Вот такая мясорубка закрутит, завертит - сегодня жив, а завтра «смертью храбрых» или искалечен до непригодности. Жизнь как лотерея - кому что выпадет. Ты Луку послушай, тот горазд рассказывать.
Лука Фатеич Лукьянов до самой пенсии работал освобождённым парторгом в колхозе и был членом бюро райкома. Припозднившись в Увелке, заглядывал к нам переночевать. Приходил с бутылкой водки, отец доставал из своих запасов - и начинался праздник…. ушей.
Фронтовики подходили к теме издалека - с обсуждения текущих новостей в деревне, райцентре, области, стране, соцлагере и мире. Приговорив принесённую бутылочку, добирались до хозяйских запасов самогона, а в разговорах к боевым годам службы. Хоть и мало они повоевали - скоротечной была японская кампания, а Луку вообще без боя подстрелили, но рассказов…
- Пусть слушает, подрастающее поколение. Где прочтёт он правду о войне, о жизни вообще - всё прилизано, всё выхолощено в угоду власть имущим.
И рассказывал о Мудадзяне, трофейном золотом божке, о Марке-санитаре и тёплом Самарканде….
Его судили в Челябинске на закрытом заседании - убийство областного депутата с помощниками это не хухры-мухры. К чему приговорили, куда отправили - тайна за семью печатями. Жена-старушка померла, дом наследники продали, и оборвался след Луки Фатеича. А мужик был замечательный….
И ещё один человек, чьи рассказы о хулиганских подвигах, готов был слушать до бесконечности - это мой зять Евдокимов Владимир Андреевич. Ева - если короче.
Он как вошёл впервые в наш дом в качестве ухажера сестры Людмилы, поздоровался и спрашивает:
- Что читаешь?
А я с книгой сидел - «Мартин Иден».
- Вот, - говорю, - Джека Лондона.
- Где? - поинтересовался, полистал, - здесь прочти.
Там драка описывалась с Масляной Рожей. И ещё посоветовал «Морского волка» прочесть.
- Тоже есть чему поучиться.
В его желании и умении драться было что-то кинематографическое - так и просилось на экран.
Сестра рассказывала - шли они с вечеринки и её подруга с мужем, который практически волок на себе перебравшего Вову. Трое парней навстречу:
- А ну, брысь с дороги.
И толкнули в сугроб. Муж подружки, как упал, так и лежал. А у Андреича разом хмель пропал - вскочил, все троих отдубасил, да ещё фамилии выпытал и приказал явиться завтра на разборку.
Сосед мой и друг детства Вовка Грицай попал на зону за неблаговидный поступок. Долго сидел. Однажды смотрю в окно - стоит, курит у своих ворот. Пошёл поздороваться.
- Ева-то у вас бывает? - спрашивает.
- Бывает, - отвечаю. - Соскучился?
- Передай привет и сердечное спасибо.
- За что? - спрашиваю.
- За поддержку, - и рассказал.
Авторитеты лагерные на толковище пригласили. Статья весомая, а сам-то, что за фраер? Кого из солидных людей знает? Ну, Вовка и назвал Еву. Годится, сказали, прессовать не будем.
А ведь Владимир Андреевич на зоне не был и шпану лагерную шибко не уважал.
Расскажу ещё о Фирсе. На свадьбе моей сестры с Володей Евдокимовым его не было - возникли какие-то трения с местными органами правопорядка, и они предложили ему убраться из Увелки подобру-поздорову. Он уехал, а во время свадебного пиршества возле нашего дома дежурил «бобик», из которого мильтоны подглядывали за веселящимися – Фирса караулили.
Константиныч появился неделю спустя – ночью, как подпольщик. Я случайно увидел его широкую спину в светящемся окне, спустившись со своего чердака. Они с зятем пили водку, налили и мне. В доме все спали, и друзья общались шёпотком.
Фирс поведал о житье своём в изгнании. Приютила его Тюмень – не подозревая кого. В первый же выходной вечер Фирс заявился на какие-то танцульки и спросил:
Ему указали на группу парней, дружно направившихся в курилку. Увельский гость задал им тот же вопрос, а на утвердительный ответ заявил:
- Теперь я буду.
И один отметелил всех.
Через неделю спектакль повторился в другом ДК. В следующую субботу….
Впрочем, его уже искали. Он работал сварщиком на стройке. К нему подошли несколько парней – их намерения читались на лицах.
Однако Фирс ничуть не смутился:
- В рабочие дни, тем более, в рабочее время ерундой не занимаюсь. А вот в субботу я к вашим услугам. Назовите место и собирайте всех желающих.
Была названа привокзальная площадь. Местные уже знали, что «фраер» - гастролёр, вот и собрались «выписать ему билет на обратный проезд». Таких «кассиров» собралось около сотни, и Владимир бился с ними один. Он падал и поднимался. Противники пинали его, упавшего, и, если падали сами, то уже не поднимались. Ему порвали мочку уха и ноздрю.
Когда в драку вмешалась милиция, Фирс держался на ногах. Через неделю он вновь заявился на танцы.
- Я вас могу всех избить, - заявил он кучке местных командиров. – А могу и не бить.
- Лучше, если не бить, - попросили те.
- Тогда поехали в другой ДК и наведем там Новый Порядок.
Так Владимир Фирсов стал королём всего города.
- Теперь, Толян, - он положил мне на плечо свою огромную лапищу. – Будешь в Тюмени, смело говори: я, мол, из Увелки – ни одна собака не тронет.
Я смотрел на его свежие шрамы, на сбитые костяшки пальцев и думал - он не сказал, смело говори, Фирса знаю. Он покорил Тюмень для всей Увелки. Он был настоящим королём, таким же, как его друзья. Любой город - что говорить о нашем маленьком посёлке - за счастье посчитал иметь таких правителей.
У отца был друг - Иван Иванович Митрофанов - тоже заядлый охотник и рыбак. И ещё любитель шахмат. Зимними вечерами мы ходили с отцом к нему в гости, играть на вылет - я быстро выучился премудростям старинной индийской забавы и бился со взрослыми на равных.
У Ван Ваныча не было сыновей - шестеро девок и ни одного парня. Понятно, почему он ко мне благоволил. Кроме того, его дочка Рая - моя одноклассница, А Люда Митрофанова сидела с моей сестрой за одной партой. После окончания школы поступила в Троицкий зооветеринарный институт, и тут ужасный случай - если бы не участковый, так и оставшийся тёмным пятном на совести милиции.
Моя сестра не поступила в Магнитогорский пед, устроилась лаборанткой в школу и готовилась к очередной попытке пробиться в ВУЗ. Но после трагедии с Людмилой Митрофановой, отец наотрез отказался отпускать её одну в чужой город. И осталась сестра необразованной….
Ханифа Шамратова без преувеличения можно назвать одной из достопримечательностей Увелки. Про него даже анекдот сложили.
Был наш генсек в Штатах с визитом, на прощание ихний президент говорит:
- Случится в Увелке быть, передай Канифке мой привет.
Ильич мимо ушей. А когда японский главный самурай с такой же просьбой обратился, Брежнев брови нахмурил:
- Кто таков? Почему не знаю?
Разыскали, в Кремль доставили, пытают - почему, мол, в мире тебя знают?
- Кто? А, эти…, - татарчонок и не удивился. - Я вам другую штуку покажу.
Едут в Рим.
- Вы постойте тут, - говорит Канифка у Ватикана, а сам в ворота.
Выходит с Папой Римским на балкон. Тот рад до безумия - гостя обнимает, сам приплясывает - ну, чисто Пасха на дворе. Наши понятно удивлены. А мимо итальяшка местный шлепает.
- Слышь, - говорит, - мужики, не знаете, с кем там на балконе Канифка из Увелки?
Представьте полутораметроворостого татарина непонятного возраста с узкой выпуклой грудью и ломающимся голосом подростка. Он был личным шутом Фирса, который звал его Поддубным, и служил для разжигания конфликтов с незнакомцами. Впрочем, дело не во внешности - обаяние Ханифа от ироничного ума и острого языка.
Со свалкой он покончил быстро - то одна вековуха, то другая разведёнка приглашали сожительствовать, но скоро прогоняли: ничем кроме пьянства и богохульства кавалер не отличился. Тем не менее, попытки продолжались и однажды трагически закончились - застукав Ханифку в постели с малолетней дочерью, очередная пассия зарубила его топором.
Взявшись за пересказ истории Николая Панарина, не поленился на следственный эксперимент - приехал в Хомутинино (родное село разнесчастного механизатора) и от поросшего бурьяном пепелища прошагал до станции Формачёво. Пять часов шагал - и это летом, по хоженым тропам. А бедолага, по ментовской версии, в пургу одолел это расстояние за четыре. Через два часа после криков на подворье Стюры Гашиной, услышанных соседями, прибыла в село милиция. И ещё через два Николая нашли на станции в тепловозе. Так что….
Достоверность рассказа Тараса Согрина ни подтвердить, ни опровергнуть не смог. Свидетельствовал «за» А. Д. Волнухин, а на моё: «Этого не может быть!», снисходительно покачивал головой:
- Кто может знать пределы материнской любви?
Так что…. хотите, верьте, хотите, нет.
У сына возникла идея - летним днём или двумя объехать все места описанные в сей летописи. Вот только дела всё не дают. А между тем, время идёт и творит свою немилосердную историю - исчезли с лика Земли Перевесное и Васильевка, канули в лету Соломатово и Бутаж, репьём зарастает Каштак, никто, наверное, не скажет, где были хутор Волчанка и станица Соколовская.
На свои средства восстановила Петровскую церковь агрофирма «Ариант» - маковки вознеслись золочёные, плывёт над округою малиновый перезвон, батюшка творит молитвы.
- А что, сын, - говорю, - не покреститься ль нам с тобой в Петровской белокаменной: меня отец-коммунист макнуть в святую воду не позволил, тебя иные обстоятельства. Ведь сколь с этой обителью Божьей связано в судьбах наших предков надежд и чаяний о светлой доле.
- Как можешь ты, - глаза округлил мой потомок, - без веры?
- Вера придёт, но всего прежде это культура наша - ведь мы с тобою православные. Мы «самои» с тобою, сын.
Жил на свете бог Солнце, и была у него жена – красавица Луна. Жили они дружно, но встречались редко и то лишь в самом начале дня. Были у каждого свои дела, но и семейные не забывали. Родила от Солнца Луна трёх детей – двух сыновей-богатырей и красавицу дочку. Звали братьев Урал и Алтай, а сестру назвали Любовью.
Выросли детки из колыбели, стало им скучно на небесах. Видят родители – делать нечего, пора выпускать птенцов из гнезда. Подарили им Землю – самое прекрасное рук их творение.
В тенистых рощах здесь пели птицы, рыбы резвились в чистой воде, ветер шумел изумрудной листвою, и облака в голубом небосводе плыли, неспешно меняя формы. Стада многотучные в травах высоких брели к водопою, а на сапфировой глади озёр белые лебеди жизни учили дымчато-серых птенцов. Горы поросшие липой и клёнами вдаль уходили синими волнами. Реки меж ними текли небыстрые, скрывая на дне камни лучистые – самоцветные яшму, берилл, аметист….
На излучине стояла гора, а в ней пещера была – до того чистая и уютная, что небожителям приглянулась она. На белых стенах играли здесь блики отражённых в реке лучей. Ветерок сюда заносил ароматы лесов и полей. Когда гроза грохотала в небе, а по земле бродил ураган, в пещере музыка звучала, как продолжение дивного сна.
Не знали дети Луны и Солнца забот и голода на Земле. Вокруг пещеры в густой траве спели ягоды, а за рекой в вечнозелёном лесу созревали сочные плоды. Им пчёлы мёд оставляли в сотах, белки для них собирали орехи, а грибы приносили ежи. Все животные их любили, в гости с подарками приходили, и с ними их малыши. День-деньской им песни пели соловьи и свиристели. А на заре, когда солнце, прощаясь с дневными заботами, спать уходило за моря, дети его, взявшись за руки, танцевали у костра. Танцевали и при луне, что с любовью смотрела на них с небосклона.
Долго так было….
Но была в горе и нора. В ней проживал отвратительный карлик – кривоносый, горбатый, со всклоченной гривой и бородой. Был он угрюмым отшельником и питался дохлыми крысами, найденными под землёй. Сварливо ворчал на веселых соседей, кликая на них беду. Прятался, и они не знали, что помешали невесть кому. А звали соседа Бурунша, что значит рождённый во время бурана.
То ли буран помешал его матери, то ли другая случилось беда, но младенец родился со старческим телом – седым, горбатым и бородатым. Нежной любви кормящей матери он не познал, как и вкуса материнского молока - бросили новорожденного собакам, но сука выходила его, как щенка. Не бегал по стойбищу с мальчишками – те лишь дразнили и били его. Был нелюдим и, когда встал на ноги, покинул племя, не ставшее ему родным. Поселился в горе в глубокой норе, душу согревал лишь самоцветами, что находил в реке.
А на досуге вылепил себя из глины и любовался, считая неотразимым.
Однажды увидел кривоногий карлик дочь Луны, купающуюся на заре. Краше всех самоцветов реки ему показалась девушка, вышедшая из воды. Гибкий стан, волнистые волосы и чистое, как луна, лицо. Ноги, как стройные тополя, руки, как упругие ветви ивы, пухлые губки маленького рта и смеющиеся глаза. На бронзовой коже в капельках воды сияли ещё не взошедшего солнца лучи.
Нет на свете прекрасней тебя, решил Бурунша, и страсть воспылала в душе старика. В глубокой норе на ложе своём под покрывалом из крысиных шкур видел он сны (кошмарные сны!), как обладал Любовью. Он грезил, как нежной рукой девушка бороду ему расчешет, тонкие пальцы приласкают горб, и губы прижмутся к губам поцелуем….
Всё! Сил больше нет! Надо услышать признаний ответ.
Но ум изощрённый, не уповая на милость судьбы, к сердцу красавицы путь проторённый подсказал горбуну как найти. На камне, где девушка оставляла одежды свои, он положил изумруд – зеленый самоцвет любви. Сам затаился в кусты.
Чёрной змеёй ночь скользнула с горы, звёзды растаяли в дымке тумана, вспыхнул алой зарёю восток – из-под свода пещеры девушка вышла с улыбкой счастливой. К реке подошла, тронула воду босою ногой и, рассмеявшись, сняла сарафан. Тут на глаза ей попал изумруд. Девушка в руку взяла самоцвет, долго вертела, а солнца-то нет, чтоб насладиться лучами кристалла. В воду вбежала и долго плескалась, радуясь, что так счастливо начался день.
Карлик довольный в кустах ликовал, пожирая красавицу глазами.
В следующий раз он положил на камень топаз.
Увидав самоцвет, девушка приостановилась, окинула взором берег и гору, качнула главою, а затем рассмеялась, одежды сняла и в воду помчалась. Долго купалась, потом кудри сушила, не торопилась надеть сарафан.
Карлик в засаде своей ликовал.
Следующую ночь всю проползал, собирая нектар на ромашковом поле.
Утром на камне в сосуде с нектаром ждал красавицу аметист – самоцвет, заставляющий воспылать любовью к приносящему дары. Девушка выпила осторожно, потом долго сидела, мечтая о суженом, зажав кристалл в кулачке.
Снова горбун собирает нектар, но уже на маковом поле. В кровавый напиток кладёт ярко-красный рубин, поражающий разум и волю.
Девушка выпила, тихо уснула. А из кустов крадётся к ней суженный на кривых, трясущихся от гадкой похоти ногах….
Время прошло, братья заметили, что сестрица их на сносях.
- От кого, - спрашивают, - плод твой? Кого нам выбрала в зятья?
Девушка, потупя взор, отвечала:
- Сон однажды дивный видала – будто ко мне из лазоревой дали ангел примчался на крыльях любви. Был он строен, могуч и прекрасен – я обещала ему сына родить, такого же светлоликого богатыря.
Братья в чудесный сон не поверили, но пощадили сестру от расспросов. В прелюбодействе стали друг друга подозревать.
- Не ты ли?
- Как можно! Она же сестра.
Договорились, чтоб наказать святотатство, если русоволосым родиться дитя, то с жизнью покончит белокурый Алтай, если волосы будут тёмными, значит, умрёт чернявый Урал. Кровью скрепили братья клятву.
Время подходит. Роды принять спустилась на Землю Луна-мать. Братья сидят у входа в пещеру сумрачные, но спокойные: каждый уверен – ему сегодня не умирать.
Мать вышла с младенцем на руках. Был он горбатеньким, со старческим тельцем, с носом кривым, как сова, а от лица до окровавленного пупка тянулась седая борода.
- Что это? – в ужасе спросила Луна.
- Это плод кровосмешения, - застонал Урал, и взгляд полный ненависти на брата поднял.
- Вот он, наш ангел чудесного сна, - горько усмехнулся Алтай, с палицей наступая на брата.
- Сошли вы с ума! – вскричала Луна. – Где же ты, муж мой? Скорее сюда!
- Что вы творите? Остановитесь! Одна же мать нас родила.
Попыталась разнять дерущихся братьев и угодила под скрестившиеся палицы. Упала в траву, а братья бьются – гибель сестры им добавила злости. В щепки разбили дубовые палицы, камни кидали, сошлись врукопашную. Пали на землю, скатились с горы. Клубком рычащих, сцепившихся тел угодили в реку. Но и вода их не разлила. Душат и топят, рычат и хрипят, в горло друг другу вцепившись насмерть. Воды сомкнулись…. А когда расступились, два трупа всплыли из глубины - к берегу их течением прибило.
Снова миром дышат окрестности. Тут и солнце взошло….
В ярость пришёл бог Светило небесное при виде погибших детей. Молнию гнева обрушил на Землю, желая её испепелить. Где долины цвели, разверзлись пропасти – хлынул огнедышащий поток, сжигая в прах всё живое и сущее. От удара небесного океаны вышли из берегов и обрушились на землю, сметая всё на своём пути. В безумной схватке сошлись две стихии – низвергающегося огня и бушующей воды. Небо закрыли тучи дыма и пепла, клокочущий пар поглотил облака.
Погибла Земля, рук наших творение, ставшая могилой наших детей, – подумал бог Солнце и отвратил от неё взор. - Пусть же болтается тысячелетия камнем безжизненным в холодном космосе.
И после этого на планете воцарилась нескончаемая зима. Жизнь замерла. То, что было сожжено и затоплено, превратилось в лёд покрытый снегом. Из края в край на всей Земле лишь Жуткий Холод и Белое Безмолвие….
Так продолжалось тысячи лет.
Однажды, встретившись на небосклоне, Луна сказала:
- Смотри, мой милый, Земля остыла – снега без края её покрыли. Найдём ли место, где дети жили?
Взглянул бог Солнце на планету – снега растаяли, льды отступили. Проклюнулась зелень из чёрной земли, леса зашумели, засверкали реки чистой воды. Вернулись птицы и запели, стада пришли на водопой. За ними звериными тропами крались охотники….
Луна сказала:
- Смотри, мой милый, так уже было.
- И будет впредь – пусть жизнь ликует на планете, как радовались ей наши дети. Но спустя полгода придёт зима, и всё умрёт на этом свете – замёрзнут реки, застынут деревья, под снегом скроется трава. Шесть лун будет скорбеть Земля о тех, кто дорог нам и поныне.
Искали осиротевшие родители то место, где дети их прежде жили, но не нашли. После гнева Божьего стала Земля на себя непохожей. Равнины бескрайние смялись горами с шапками белых снегов, которые, тая, родили озеро на высоком плато. Сотни ручьёв его питали, а выбегала одна река. Две скалы берегли её русло, где, низвергаясь с поднебесья, на равнину падала она. Даже когда приходила зима, и льдом покрывалась река, водопад не замерзал, противясь самому лютому холоду.
- Смотри, мой милый, вода не застыла, и две скалы подле неё - наверное, здесь наши дети жили ….
- Так пусть будет это место самым благословенным на планете.
Сбылось пророчество.
Когда заканчивался траур природы, и тёплые ветры гнали зиму вон, слезился снег под лучами солнца, маревом застилая горизонт. Вскрывались реки и озёра, слепящим блеском приветствуя небеса. И вот уже рождались волны там, где ледяная пустошь была, и, разгоняясь на просторе, набирали мощь, вскипали пенной гривой – без устали мыли прибрежные камни и камыши. Рыба играла, радуясь солнцу. Птицы вернулись с южного отдыха и сразу же за семейные хлопоты принялись. А меж озёр в замшелых горах липы распустились с клёнами, острый дух разносила сосна. Пчёлы проснулись. В поймы рек вернулись мамонты и такие же лохматые носороги. На склонах гор паслись олени. Бизоны, лошади и сайгаки в степях находили корм. Пещерный лев с пещерным медведем, рёвом оглашая окрестности, спорили из-за жилья.
Безумная борьба за жизнь всего живого опять началась!
Вслед за животными в край благословенный ступил разумный человек. Шёл он вооружённый палицей, каменным ножом и копьём с кремневым наконечником, но главным оружием и товарищем был, конечно, огонь - его добывали искрой из камня. Шёл не один, а с целой ватагой таких же охотников и собирателей съедобных корней, ягод, плодов. Охотились на животных всем скопом – загоняя стада на обрывистые берега или копая в узких местах западни. Жилища строили из бересты, шкур, веток и травы – однолетние шалаши, потому что были кочевниками и называли себя людьми, выбрав в тотемы животных.
Однажды охотники племени Серых Волков у водопада в горе пустующую пещеру нашли себе – в ней лишь глиняный истукан с фигурой горбатого карлика стоял у стены. Хозяин – решили люди и, поднеся ему дары, попросили разрешения остаться.
Глиняный идол молчал….
Всё лето жило племя в утробе горы вблизи водопада - ловили рыбу, били животных, из шкур которых шили одежду и не забывали каждый раз, возвращаясь с охоты, мазать брюхо истукана кровью, чтобы удача с ними была. Она сопутствовала им всегда – в погоне за мамонтом, в охоте на зубра, в поисках пчёл в дуплах. Не повезло лишь одному Шурханше – копытом лось разбил ему ногу. Стал бесполезным он на охоте, сидел в пещере и мастерил каменные ножи.
Когда север дыхнул зимою, и потянулись стада на юг, ему сказали:
- Мы не возьмём тебя с собою, а сам ты не сможешь идти – придётся остаться здесь, Шурханша. Пищи для костра хватит – ты не замёрзнешь, но о своей пище Хозяину пещеры молись.
Племя ушло. В пещере остались искалеченный охотник и мать его, старая Рогоза.
- Мне не дойти в край высокого солнца, - объяснила она. – Буду с тобой здесь умирать.
- Может, попробуешь съедобных корней где-нибудь в поле накопать.
- Что толку? – отвечала мать. – Нам не перезимовать. Закрой глаза и лежи. Чувствуешь, как остывают ноги? Это не страшно, сын мой, усни. Смерть подкрадётся - ты не почувствуешь, как улетит душа в Долину Вечной Охоты, где не бывает голода, где все мы когда-нибудь соберёмся.
- Я чувствую холод, я чувствую голод, я не хочу умирать. Найди мне костыль, я сам попробую пищу добыть.
- Смерть – это мгновение жизни. Был ты в ней мужественным и сильным – что же сейчас щенком заскулил?
- Я не щенок, - возразил охотник. – Я ещё чувствую в себе силы с медведем сразиться и его жизнь отнять.
В куче хвороста он нашёл палку годную для костыля. Палицу взял и поковылял на охоту, но остановился у входа – за ним белой от снега лежала земля. Вьюги с метелями там песни пели, где раньше поля зеленели. Голыми стояли деревья. Пусто в округе – ни следов, ни зверья.
- Ты права, - Шурханша вернулся к костру. – Нам не выжить.
Но муки голода не дают покоя – приполз охотник к глиняному истукану и начал молиться:
- О, Хозяин пещеры, помоги! Не дай нам с матерью погибнуть – чудо сотвори. А я тебе, если встану на ноги, каждый день буду брюхо мазать жертвенной кровью ….
Прижался и стал слизывать засохшую кровь с живота глиняного истукана.
Мрак через вход заполз в пещеру – сузил её до маленького круга у костра. В нём спокойно лежала умирающая Рогоза, а рядом метался Шурханша с распухшим коленом. То ли бредил он, то ли грезил – голос услышал под сводом пещеры.
- Своими молитвами ты разбудил меня, охотник, от тысячелетнего сна - теперь я снова Бурунша. Проси чего хочешь.
- Жизни прошу себе и матери.
- Пока живёте, потом умрёте – ничто не вечно под луной.
- Тогда прошу тебя, о, Великий Бурунша, рану мою исцели – всё остальное, если встану на ноги, сам добуду и о тебе не забуду.
- Я могу вернуть тебе силы и здоровье.
- Так что же ты медлишь?
- Ты сам лежишь. Вставай, бери палицу – убей эту женщину и съешь её.
- Это мать моя, о Великий Бурунша!
- Так чего же ты хочешь от меня? Я подсказал тебе путь к спасению. Не нравится – умирай.
Холодом потянуло от входа, Шурханша голову приподнял.
- Мама, ты спишь?
Поднялся и на рубиновые угли положил сухие ветки.
- Сон приснился, будто глиняный идол ожил и со мной говорил. Ты меня слышишь?
Рогоза:
- Слышу пока, но смерть на подходе – ни ног, ни рук не чую уже. Так что идол?
- Спасенье во сне предлагал.
- Ну, так засни и спасайся.
Костёр разгорелся. Шурханша взял пылающую ветвь и подполз к глиняному истукану. Осмотрел фигуру с надеждой найти хоть ещё одну каплю засохшей крови.
- Надо же такому присниться, - сказал сам себе.
А из темноты прилетел ответ:
- Убей, съешь, и ты спасёшься.
- Ладно, пусть будет по-твоему - я её съем, как только она умрёт.
- Убей, крови напейся, - шептала тьма, - в этом твоё исцеление.
А голод на части рвал живот, в колене болью пульсировало сердце.
В руке не факел, в руке палица – и всего лишь чуточку осталось ползти.
- Мама, прости….
Когда закончилась зима и Серые Волки к водопаду вернулись, у входа в пещеру сидел Шурханша – живой, здоровый и невредимый.
- Как же ты выжил? – удивились люди.
- Много молился, и Хозяин пещеры Великий Бурунша меня исцелил.
- А где мать твоя, старая Рогоза?
- Умерла в начале зимы…. Эй, стойте, а вы куда? Эта пещера не для людей. Вы оскверните своим присутствием Святилище Великого Бурунши – он прогневится, и тогда не будет вам счастья в охоте, все от одной болезни умрёте.
- Но ты здесь живёшь. И мы здесь жили прошлым летом.
- Тогда спал Великий Бурунша. Зимой проснулся и мне сказал – я тебя исцелю, будешь Хранителем Святилища и никого сюда не впускай, кроме тех, кто с дарами придёт поклониться.
Чудно, подумали Серые Волки и не решились в пещеру войти, а после охоты дары принесли:
Выбрали самую красивую девушку и отдали Хранителю в услужение - звали её Утренняя Роса.
Так и жили всё лето - племя охотилось и приносило к пещере дары, Шурханша молился, а девушка прислуживала ему.
Пришло время и вслед за стадами Серые Волки откочевали в страну высокого солнца, а Хранитель с Росою в пещере остались. На первое время им хватило запасов, что заготовили летом впрок, а когда реку сковал мороз, Шурханша пошёл и рыбу принёс. Это были дары водопада – падая с водой, она разбивалась об лёд. Потом подкараулил и убил медведя, который тоже питался рыбой. Шкуру его подарил готовящейся стать матерью Росе.
Когда сосульки повисли над входом, раздался крик младенца под сводом – Роса мальчика родила. В ту же ночь к Шурханше Великий Бурунша явился во сне.
- Ты произвёл на свет свою смерть.
- Этот маленький пищащий комок? Чем он может мне угрожать?
- Он вырастет и тебя убьёт – так предначертано судьбой.
- Так что же мне делать?
- Убей и съешь – плоть его продлит твои годы.
- Это же сын мой! – вскричал Шурханша.
- И скоро займёт твоё место в пещере, а ты в его желудке.
За плетёной из ивы циновкой, преграждающей холоду вход, бушевала вьюга. В пещере жарко горел костёр. Роса готовила на нём рыбу. Младенец спал, завёрнутый в шкуры. Хранитель молился.
И вдруг сказал:
- Подай мне ребёнка.
Роса младенца ему поднесла. Шурханша вытащил его из шкур. Мальчик проснулся, улыбнулся, гугукнул и попытался за нос схватить отца. Ударом каменного ножа Хранитель рассёк ему грудь. Кровь брызнула на живот из обожженной глины. Роса вскрикнула. Шурханша подал ей убитого сына:
- На, приготовь мне еду.
И облизал с ладони кровь.
Наевшись и помолившись перед сном, Росе сказал:
- Хочешь ребёнка – роди себе дочь.
Когда весной вернулось племя, у входа в пещеру сидел Хранитель.
- Где Утренняя Роса?
- Зимой умерла.
И потребовал себе новую женщину.
Серые Волки жили у реки в самодельных жилищах, ловили рыбу, копали для животных западни, а после, насытившись, у костра веселились. Хранитель с завистью смотрел на них – ему, допущенному к Великому Бурунше, не дело скакать с простыми людьми.
Однажды перед приходом зимы спустился к стойбищу:
- Хозяин пещеры Падающей Воды хочет, чтобы юноши племени пошли к нему в услужение.
- Они погибнут, - возразил вожак. – Как погибли Утренняя Роса и мать твоя, старая Рогоза.
- Они будут жить, как живу я, - сказал Хранитель, – их сохранит Великий Бурунша.
Вожак:
- Послушай, Хранитель, предки наши сюда ходили, ходим мы, ходил и ты. Что изменилось?
- Разве летом вы голодали? Разве женщины племени не рожали? Разве гибли охотники на охоте? Знаю ответ и скажу почему «нет» - Великий Бурунша хранит вас, Серые Волки. Но если вы прогневите Хозяина, ждите беды - западни ваши будут пусты, женщины станут бесплодными, и все вы умрёте голодными.